Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 26



Как правило, на одном и том же (порой довольно высоком) уровне оказываются талантливый лентяй и целеустремленная посредственность; отсутствие фантазии компенсирует психологическая устойчивость, слабую память – предельная собранность за доской, недостатки стратегического мышления – фанатизм подражателя и так далее. И, напротив, беспорядочный образ жизни, широко понимаемая слабохарактерность, робость перед соперником – перед любым соперником – низводят талант на уровень заурядного игрока. Но не все так просто. Пьяница может оказаться фанатиком, трус – преодолеть слабость целенаправленной подготовкой, отсутствие феноменальной памяти – обострит интуицию; достоинства и недостатки парадоксально переходят друг в друга; шахматная одаренность (не говоря уж о занятии шахматами как таковом) постоянно пребывает в опасной близости от душевного заболевания…

Втягиваясь в игру – в детстве или, самое позднее, в отрочестве, – об этом не думаешь: тебя пленяет «волшебный мир шахмат», тебе нравится бескровно побеждать соперников, тебя манит жизнь профессионала (хотя на самом деле хлеб шахматного профессионала горек) – и вдруг в какой-то момент выясняется, что ты не хочешь и не умеешь заниматься ничем иным. Или в обратной последовательности: не умеешь и не хочешь. Не будучи чемпионом ни мира, ни страны, ни мало-мальски крупного города. И даже если ты чемпион, то через пару лет перестанешь им быть – ослабеешь сам или «взойдут иные имена». Причем, в отличие от многих других областей жизнедеятельности, бегство в мир иллюзий тебя не спасет: ты можешь, конечно, всю жизнь воображать себя гением (или самое меньшее – несостоявшимся гением), но за доской тебе будут доказывать, что твой номер шестнадцатый. Или, как в моем случае, тринадцатый.

Но есть еще одно немаловажное обстоятельство. Шахматная одаренность складывается, на мой взгляд, не только из некоего комплекса не поддающихся дефиниции способностей, но и из отсутствия ярко выраженных способностей на иных поприщах. Гроссмейстер Тайманов – посредственный пианист, гроссмейстер Смыслов едва ли смог бы стать профессиональным певцом (что ему внушают льстецы), великий Ботвинник, занявшись разработкой компьютерных программ, немало потешал и математиков, и программистов, великий Ласкер сочинил бездарную пьесу в стихах и, услышав о том, что она принята к постановке, тут же зевнул мексиканцу Торре элементарную «мельницу». Шахматная одаренность – при всем несходстве реализации – сродни поэтической: она столь же антиутилитарна, столь же – на сторонний взгляд – смехотворна, она лишь внешне чарует и захватывает, а на самом деле насильно вгоняет человека в заведомо маргинальное, заведомо изгойское ремесло. И точно так же ремесло – если от него, как Поликрату от перстня, не удается избавиться – неизбежно оборачивается судьбою.

В этом смысле я сочиняю, разумеется, мемуары Колобка – и от дедушки ушел, и от бабушки… Другое дело, что ушел недалеко, а съедят все равно непременно…

С шестнадцати лет начались стихи – а Каисса (так зовут музу шахмат) не терпит измен. Нет, она не отвернулась от меня, но перестала возлагать хоть малейшие надежды. Даже если ранее возлагала, что само по себе гадательно. Хотя еще довольно долгое время я не понимал, что впал в немилость, и продолжал на что-то надеяться. Играл за сборную университета, бесконечно куда-то (в основном безуспешно) отбирался, время от времени планировал, став сначала мастером, заняться шахматами снова всерьез… Но я уже понимал – никуда не денешься, – что талант мой, при самой лестной самооценке, – вполне дюжинный, что чемпионом мира мне в любом случае не стать, и поэтому поленился стать даже мастером. Что – чисто объективно – и явилось бы для меня «потолком».

В двадцать с небольшим я окончательно утратил шахматные амбиции и на несколько лет бросил шахматы, а когда вернулся к ним в тридцать, то вернулся уже в ином качестве – для чисто любительского времяпрепровождения и для иронического самопознания. Теперь я смеялся над своими чисто человеческими слабостями, вновь и вновь дающими о себе знать в поединке за доской, смеялся над неколебимым ощущением собственного превосходства над любым соперником, смеялся над скоропалительностью оценок и решений – в девяноста случаях из ста правильных, но и десяти процентов ошибочных с лихвой хватало на то, чтобы меня обыграли десятилетний мальчик (правда, будущий гроссмейстер) и даже четырнадцатилетняя девочка.

Но бог бы с ними, с юными дарованиями, – меня теперь постоянно обыгрывали тупые люди, безнадежно тупые (в том числе и те – или такие, – кого я раньше «лупил под ноль»), – и эту чашу я считал для себя обязательным пить и пить. Был тут еще один аспект: при всей унизительности моей нынешней шахматной «карьеры», происходящее казалось мне справедливым, а именно справедливость и была тогда – в конце семидесятых – главным дефицитом. И в стране, и в моей личной судьбе. Видя, что я ни на что не претендую, шахматисты разных поколений любили меня, терпеливо сносили – атавистические в данном случае – остроты и насмешки. И это тоже контрастировало со всем происходящим вне стен шахматного клуба. Гротескное совпадение произошло весной 1979 года, буквально в одни и те же дни.



Для вступления в Союз писателей поэту-переводчику требовалось опубликовать две тысячи стихотворных строк. Я опубликовал на тот момент 52 тысячи, превысив норму в 26 раз. Тем не менее бюро секции перевода благополучно провалило меня (со счетом семь «против», два «за») без какой-либо письменной мотивировки, а на словах объяснило «высшей инстанции», что Топоров, конечно, переводчик хороший, но пускать эту сволочь в Союз нельзя ни в коем случае… И тут как раз закончился отборочный турнир (четвертьфинал первенства Ленинграда), в котором я занял третье место при двух выходящих. И руководство спортобщества обратилось в городскую федерацию с просьбой допустить меня в полуфинал, потому что хоть формально я туда и не вышел, но уж больно человек замечательный. А замечательным я был, потому что ни на что не претендовал; так же, как в первом случае был сволочью, потому что претендовал слишком на многое.

Разумеется, мир шахмат был и остается несправедливым ничуть не в меньшей степени, чем тот же литературный. И, как и там, вслед за советской несправедливостью пришла несправедливость постсоветская. И я знаю шахматистов, – сильных и талантливых, по-настоящему сильных и талантливых, в отличие от меня, шахматистов – и тою, и другою несправедливостью загубленных или, самое меньшее, попридержанных. («Топорова надо попридержать» – это высказывание уже из литературного мира, услышав – в пересказе – которое, я воскликнул: «Я еще спляшу на его могиле»; мне было двадцать три, моему оппоненту пятьдесят; сейчас ему восемьдесят, но все остается в силе.) Бороться с советской несправедливостью в шахматах я был, естественно, бессилен; с постсоветовской же – несколько неожиданно для самого себя – вступил (как публицист[1]) в борьбу: и вот меня ненавидят уже оба чемпиона мира – двенадцатый и тринадцатый – и угрожают расправой московские (но не калмыцкие, пока во всяком случае не калмыцкие) шахматные функционеры. И, конечно, любой вправе сказать (как порой говорят про меня в литературных кругах), что я мщу или хотя бы пытаюсь отомстить подлинным талантам за несостоявшуюся или состоявшуюся не так, как хотелось бы, судьбу. И мне нечем ответить, кроме того, что я придерживаюсь на сей счет другого мнения.

Впрочем, ориентируйся я на чужие оценки и суждения (или даже – не научись я годам к сорока не зависеть от чужого мнения ни на йоту), мне давно впору было бы удавиться. Или хотя бы – как советуют искренние доброжелатели – замолчать. А я все пытаюсь свести воедино – как в музыкальной фуге – то жутковатые, то, чаще, скучноватые мелодии своей жизни.

А в шахматы я играю с агентом по продажам Толиком Фридманом (после дефолта продавать, естественно, ему стало нечего) – тем самым ангелического характера подростком, которого некогда переманил в свой класс и посадил на вторую доску в сборную школы и района. Ежегодно недели по две, по три мы сражаемся с ним на коктебельском пляже, я даю ему небольшую фору по времени – но я и в отрочестве играл чуть сильнее. Еще лет десять назад нас обступали зеваки, но теперь их все меньше и меньше: шахматы вышли из моды, да и вообще умирают. И вовсе не они, а, знаете ли, справедливость – мое ремесло. Как это ни банально.

1

Когда весной 1992 года я впервые принес в «Независимую газету», где уже со всегдашней безапелляционностью выступал по вопросам текущей политики и политической экономики (да и литературы тоже), статью на шахматную тему, мой редактор И. В. Захаров удивленно спросил: