Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 26



– Как, Витя, ты и в шахматах разбираешься?

– Ты не понял, Игорь, – ответил я. – В шахматах я как раз, в отличие от всего прочего, действительно разбираюсь.

Глава 3

Школа злословия

Утром 5 октября 1993 года – на следующий день после расстрела парламента – мне позвонил малознакомый литератор и мелкий литературный функционер Лев Гаврилов и пригласил на собрание актива творческих союзов Питера, которое было назначено на тот же вечер в помещении Дома кино. Почему он это сделал, не знаю и даже не догадываюсь – ни до того, ни после мы не сказали друг другу ни слова, оставаясь формально незнакомыми, даже не раскланиваемся. Расстрелянный накануне из танковых орудий (так я воспринимал это тогда, и ощущение не стало с годами ни глуше, ни слабее), я вознамерился пойти на собрание. Яростный протест творческой интеллигенции Петербурга против кровавого ельцинского «Выборга» – на такое я если и не рассчитывал, зная коллег и полуколлег, то хотя бы смутно надеялся. Капля в море, конечно, если не капля против ветра, но что нам еще оставалось?

Нам…

В зал набилось человек пятьсот, в основном киношников и околокиношников. Одно за другим пошли истерические выступления с требованиями к Борису Николаевичу ни в коем случае не останавливаться на достигнутом. Стрелять! Сажать! Разгонять! Запрещать! Давить гадину, как накануне с телеэкрана выразился лидер партии фермеров, журналист и председатель Московского Союза писателей Юрий Черниченко. А у нас выступили кинорежиссер Аранович (он вел собрание), композитор Успенский, актер Басилашвили, кто-то еще. Зал молчал, томился; многие, как я понял, – в ожидании каких-то фильмов: собрание было приурочено к открытию сезона в Доме кино – 5 октября как-никак.

Писатель Михаил Чулаки зачитал подготовленную им резолюцию – все в том же людоедском духе.

Кто за? Руки подняли многие, правда, не все. Кто против? Я поднял руку и, оглядевшись по сторонам, обнаружил, что нахожусь в одиночестве. «Кто воздержался?» – то ли по инерции, то ли для проформы поинтересовался председательствующий. Не воздержался, как выяснилось, тоже никто. Тогда Аранович, обратившись к залу, заявил:

– Один человек проголосовал против. Мы не можем смириться с таким голосованием. Предлагаю вам подняться на сцену и разъяснить свою позицию.

Я поднялся на сцену и разъяснил свою позицию.

– Нельзя призывать к казням и расправам, – сказал я. – Нельзя и прощать их властям. Для любого из нас это означает гражданскую смерть, а для творцов – и смерть творческую.

Зал секунд на двадцать затих, затем из разных концов одновременно послышались крики: кто это такой? откуда он взялся?

Я представился и пояснил, что являюсь членом Союза писателей.

– Писатель Топоров!.. Что еще за писатель Топоров!.. Что он написал?.. Мы такого не знаем! – заорали кто в унисон, кто вразнобой уже несколько десятков человек.

Со многими в зале я был знаком, остальные наверняка видели меня «по ящику» (в тот год я мелькал там довольно часто) или хотя бы знали фамилию.

– Кто вы такой и откуда вы здесь? – зловещим голосом сказал Аранович.

– Я же не спрашиваю ни у кого из вас, что за фильмы вы сняли и какие роли сыграли, – возразил я. – Да это и не имеет значения. Здесь собрание актива творческих союзов, а я член Союза писателей, и довольно.

– Это так? – все тем же страшным голосом спросил Аранович у первого секретаря Союза писателей Чулаки.



Лишившись дара речи, Чулаки кивнул. Будь его воля, членом Союза писателей я оставался бы последние минуты. Сейчас он, кстати, сохраняя за собой тогдашнюю должность, является и уполномоченным по правам человека.

И тут зал окончательно сорвался на крик. Кричали разное, но в основном многократно повторялись две фразы: «Позор!» и «Пошел ты на х… Топоров!» Запомнилась и еще одна, прозвучавшая, правда, только единожды:

– Такие, как Топоров, и убивали нас в Белом доме!

Их… в Белом доме… И конечно же, такие, как я…

Я простоял на сцене минут пять, ожидая, пока ведущий утихомирит собрание. Ведущий не спешил, явно наслаждаясь эффектом коллективной площадной брани. Никуда не спешил и я. Стоять на сцене под градом оскорблений было хорошо и легко: я понимал, что совершаю гражданский поступок, впервые, а может быть, и единственный раз в жизни. Бессмысленный, не исключено, смешной, но гражданский. И судя по тому, как развивались события в первые сутки после расстрела (позднее в прессе промелькнет «обстрела») Белого дома, – поступок, в достаточной мере рискованный. Поэтому и толпа в пятьсот представителей творческих союзов не пугала меня и даже не удручала, а в основном потешала. Хотя, конечно, врагу не пожелаешь такой потехи.

Наконец режиссер-постановщик «Торпедоносцев» и «Противостояния» насытился услышанным.

– Я запрещаю вам впредь бывать в Доме кино, – обратился он ко мне.

Пожав плечами, я сошел со сцены и направился на свое место в зале. Не потому, что мне так уж хотелось досидеть до конца, – нет. Честно говоря, я все же надеялся, что найдется хоть кто-нибудь, кто меня поддержит. То есть не поддержит – в поддержке я на тот момент не нуждался, – а вслед за мной так или иначе осудит это безумие.

Не нашлось. Матерная брань сопровождала меня по дороге к своему креслу в зале, матерная брань не прекратилась и потом. Выждав еще пять минут (по часам), я встал и направился на выход. Когда я был уже у дверей, Аранович (по-видимому, подслеповатый) уставился туда, где я недавно сидел, и, радостно осклабясь, объявил:

– Видите, публика просит вас покинуть зал.

– Я и сам ухожу, – ответил я от дверей. – А слова, обращенные ко мне, предлагаю включить в резолюцию, адресованную Ельцину.

Я вышел, ожидая, что меня догонят и изобьют. Но этого не случилось. Я прошел километр от Дома кино до своей улицы Чехова, прихватив по дороге водки и пива, но никто не напал на меня даже в темной подворотне. Я просидел ночь за стаканом, ожидая, что за мной придут, но за мной не пришли. Как только непосредственная опасность для его личной власти отпала, президент (вернее, уже узурпатор) утратил малейшую кровожадность – и это сразу же распространилось сверху вниз по всем инстанциям. Всё – и применительно ко мне тоже всё – кончилось полным пшиком.

Уже наутро мне позвонили трое сидевших накануне в Доме кино и поблагодарили за «отважное выступление». Потом позвонили еще десятка полтора, узнавшие о происшедшем с чужих слов. Даже чисто количественно этого было маловато, да и люди звонили мне именно что чужие. Прошло какое-то время – и «позорная» точка зрения на белодомовскую трагедию, высказанная тогда, стала общепринятой.

А сегодня, скорее всего, люди, бывшие на том собрании, весь этот эпизод – и собственные чувства, и собственную брань – забыли. Аранович вскоре запутался в темных дачных делах с Собчаком и Алексеем Германом, а потом умер. В Дом кино меня, впрочем, стали всячески зазывать еще при нем, а уж после… «Я, лично я, перед вами извиняюсь от нашего общего имени, Аранович давно умер, о чем вообще разговор», – убеждала меня, названивая по телефону, какая-то референтка Союза кинематографистов.

Да и действительно – о чем? Израиль Меттер на знаменитом собрании единственный аплодировал выступлению Зощенко – и гордился потом этим всю жизнь. А живи я сам в сталинские времена – хватило бы у меня духу на такое выступление или нет? Вопрос не столько гипотетический, сколько академический – меня наверняка посадили бы гораздо раньше. Без всякого выступления и, не исключено, без какой бы то ни было вины. Так или иначе, 5 октября 1993 года я совершил гражданский поступок – и за это прощаю себе многое. А мои, с позволения сказать, коллеги – прощаю ли я им?

Бог простит…

Мое политпротивостояние властям предержащим началось едва ли не во младенчестве, причем «со второго захода» я чуть было не посадил мать. Ехали мы с ней в трамвае, и я ни с того ни с сего поинтересовался: