Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 26



язвила одна питерская поэтесса, имея в виду, увы, не шахматы.

И здесь я пробовал «поступиться принципами», посвящая шахматам весь вечер и тратя на партию все отпущенное на нее время – и тоже безрезультатно. То есть, подойдя к партии (а точнее, к целому турниру) с профессиональной серьезностью, я добился вполне стандартного для себя в любительской роли результата. Я размышлял над ходами дольше, считал варианты тщательней, но зато куда-то подевались интуиция и душевный подъем, помогавшие – а то и выручавшие – раньше (и позже).

Правда, не исключено, что этот эксперимент следовало продолжить, а положительные результаты проявились бы позднее. Не исключено и другое: я прибег к нему слишком поздно – не то чтобы миновав лучший шахматный возраст, – но уже в те годы, когда сами шахматы стали для меня «игрой в бисер», и экспериментировал я не над шахматистом, а над личностью.

Такие эксперименты – и именно в связи с шахматами – я ставил и раньше. Обыграв всех в Доме пионеров, я начал ходить во Дворец, где целый год подтверждал третий разряд, а потом в двух турнирах подряд выполнил второй и первый. Идя на партию и настраиваясь на борьбу с «превосходящим» (чаще всего старшим) соперником, я выработал правило и примету – так перебежать дорогу перед автомобилем, чтобы водитель высунулся из кабины и покрыл меня матом. Если это происходило – я выигрывал. Если водитель ограничивался скромным «Идиот, что, жить надоело?», партия заканчивалась вничью. Если проезжал не притормозив, я проигрывал. В юношеских чемпионатах Ленинграда я ни разу не поднялся выше третьего места, а оказавшись однажды на всесоюзных соревнованиях, занял тринадцатое при восемнадцати участниках. Тогда мне казалось, что это провал, позже выяснилось, что это мой наивысший успех.

Шахматы всецело владели мною два года – с двенадцати до четырнадцати. Летом 1961-го мать не пустила меня на спортивные сборы: сидя в процессе «валютчиков» и лучше всегдашнего в связи с этим зарабатывая, она сняла на все лето дачу в Эстонии и снарядила тетю сидеть там со мной. В Эстонии я влюбился, начал пить и страдать (еще не осознавая, насколько связаны между собой все эти состояния или, если угодно, занятия) – и по возвращении в Ленинград шахмат мне уже стало мало. А мои побывавшие на сборах соперники заметно окрепли: те, кто играл и без того лучше меня, начали играть еще лучше, но догнали (а впоследствии и перегнали) меня и изначально куда более слабые. Первое обстоятельство меня злило, второе – повергало в глубокое недоумение.

В восьмом классе я подрался с одним семиклассником из-за девочки и страшно поколотил его. Через год ситуация повторилась – и из-за той же самой девочки. Практически не глядя на противника (не удостаивая его взглядом), я по прошлогодней привычке ткнул его в челюсть – и попал в грудь. Плюгавый, как я, год назад, он вырос на голову. И, как выяснилось через несколько секунд, начал ходить в секцию бокса. Все это закончилось для меня печально и кроваво, хотя мои одноклассники, разумеется, окоротили обидчика. Дедовщина, знаете ли, хотя мы этого слова как раз не знали. Нечто подобное разыгрывалось теперь и в шахматах, но постоять за меня было некому. По определению.

Правда, я продолжал играть и заниматься шахматами с прежним упорством, но первоначальное ощущение прорыва и взлета – взлета в неведомое – пропало. Эстетическую любовь к шахматам захлестывали теперь спортивные разочарования; потребность в самоутверждении становилась назойливой и, не находя полного разрешения за доской, перетекала в быт. Я становился весьма неприятным, скорее даже невыносимым человечком.



Мой шахматный однокашник и ближайший друг с тех времен до сегодняшнего дня – я уговорил его перейти в мою школу, и мы стали одноклассниками, потом, в одиннадцатом, когда меня исключали «по политике», он в знак протеста объявил об уходе из школы, меня в итоге не исключили, а он перевелся в вечернюю, – человек ангельской кротости, утверждает, что тогда, в старших классах, я вел себя в полном соответствии со своим нынешним литературным образом, а в жизни я, на его взгляд, стал бесконечно мягче. Но это с ним и с такими, как он, мягче – замечу я от себя. «Портер нахал, Рабинович наглец, а Топоров подлец», – говаривала в минуту душевной смуты моя классная руководительница. Правда, подлецом я все же не был. Линда Антоновна, похоже, просто не знала слова «злодей».

Это был темный период – с четырнадцати до шестнадцати. Литературой я тогда не занимался, шахматами занимался бесплодно, борьбой – полуанекдотически, девочками – полу-платонически (хотя имелся у меня уже и взрослый опыт, но он мне не понравился), курил дома, пил в парадных и в проходных дворах, учился из рук вон плохо, жил инерционно и сумрачно. Ездил еще, помнится, на футбол – как член юношеской сборной города по шахматам, имел право на бесплатное посещение. Мои еврейские одноклассники (а класс в этой рядовой, без всяких престижных уклонов, школе почему-то состоял на три четверти из евреев), помешавшись на преферансе, круглыми сутками расписывали «пулю», я карт не любил и бесконечно (и бессмысленно) блицевал с шахматистами из Дворца пионеров или скитался с друзьями-второгодниками по улице (как раз один из них, Витя Субботин, подвиг меня сначала заняться борьбой, а потом полюбить поэзию).

Однажды на нас с Портером, возвращавшихся с командных соревнований по шахматам (я пристроил его в сборную района на одну из последних досок), напали хулиганы. Портер убежал, а я сунул руку в карман и предупредил, что сейчас пущу в ход кастет. Которого у меня, правда, не было, но именно кастетом мне в ответ и сломали нос. На следующий вечер мне надо было идти на вечеринку – все к тому же Портеру, – и я имел кое-какие виды на девочку по имени Топсик. Всю ночь я приводил в порядок сломанный нос мокрым полотенцем и в результате свернул его набок. У моего еврея-отца был римский профиль, мой нос оказался хуже, но изначально был все же прям, еврейство я вкрутил в него в ту ночь полотенцем.

Вечеринка прошла для меня бесславно – и винил я в этом сломанный нос. Поэтому, чуть залечив его, собрал шоблу человек в десять и отправился бить обидчиков. Благо, жили они на соседней Социалистической улице. Хулиганов оказалось человек тридцать, и они мгновенно обратили нас в бегство. Мы бы им дали, когда бы они нас догнали, как это звучит в таком возрасте. Они нас не догнали, но, спрыгивая в процессе бегства с какой-то крыши, я сломал ногу. Прибежал сам не знаю как на сломанной ноге домой и велел матери вызывать скорую помощь. Жутковатый врач скорой сказал, что я проваляюсь годика полтора, но на деле все свелось к полутора месяцам. Правда, я с тех пор перестал расти, о чем не устаю горько сожалеть, но, возможно, виноват в этом вовсе не перелом. Что же касается моего обидчика с кастетом, то его через пару месяцев посадили за изнасилование, а защищала его в суде – жизнь богата на такие совпадения, – разумеется, моя мать.

Самое забавное, что, помня всю эту историю и многое другое в деталях, я начисто забыл, какую ногу сломал. «Перелом голеностопа» – это я помню, но вот на левой ноге или на правой? Первые годы сломанная нога у меня время от времени побаливала, боль я запомнил, а ногу нет. Лет пять назад я заболел (к врачу так и не сходил), очевидно, подагрой и сейчас во время приступов испытываю запомнившуюся боль (у меня четкое ощущение, будто я ступаю на сломанную ногу) – но то в левой, то в правой ноге попеременно.

Одаренность шахматиста – материя загадочная. Складывается одаренность из целого ряда чисто человеческих и специфически шахматных способностей, но природа последних опять-таки представляется таинственной. Глядя на шестилетних малышей, опытный тренер сразу же понимает, кто из них одареннее остальных, – а вот играть тот может на данный момент хуже всех. К тому же полная реализация заложенного в тебе дара – нечастый, даже, скорее, весьма редкий случай.