Страница 25 из 27
На кровати с отдернутым пологом лежала с изможденным лицом Катерина, обезножившая с осени от ревматизма. Ее дочь Дуняша, девочка-подросток, худенькая, вся из одних косточек, облокотилась на стол, положив голову на левую ладонь, задумавшись, ела из глиняной миски пшенную кашу. Светлые, как солома, волосы девочки заплетены в две жиденькие косички с алыми ленточками. Косоплечая грудастая Тимофеевна, сидя на дровах, щипала от полена лучину. Аккуратно одетая Антонина ставила самовар. Отодвинув от стола скамейку под свет лампы, читала книжку Паша. На печи лежала Зоя-Рюмочка и лущила семечки. Подле рукомойника, подоткнув подол, в одном лифе, стирала белье Алена. В щелях бревен задорно скрипели сверчки.
– Дуняша!
Девочка, очнувшись от раздумья, вопросительно посмотрела на Тимофеевну:
– Чего тебе?
– О чем призадумалась, девочка?
– Песню слушаю. Какая она не схожая с нашими по напеву.
– Башкирская. Оттого и не схожая.
– Мне глянется, Амина хорошо поет.
– Тоскливая больно, – вздохнув, сказала Зоя. – Но слушать ее приятно, потому Амина поет. С таким голосом ни в жизнь бы по приискам не моталась.
– А куда б подалась?
– Пошла бы, Тимофеевна, в шантан. Шансонеткой петь дуроголовым купцам. Ногами бы в крахмальных юбках дрыгала.
– Скажешь тоже! Эх, Зоинька… Амина плясать не умеет. Вот ты на это мастерица. В пляске легонькая, будто перышко. Но зато голосочка у тебя нет.
– Знаю.
– Люди сказывали, будто ты на ярмарке в балагане представляла. Поди, врут, завидуя твоей вальяжности?
– Сущая правда, Дуняша! Турчанкой наряженная в шальварах в танце голым пузом крутила. Но не судьба мне балериной быть.
– Что так?
– Характер гордый. Купец на сильном взводе мне сигарой холку прижег. Мне бы стерпеть и красненькую с него за нахальство взять. Так нет! Я его по морде дрыбалызнула, да так ловко, что вставные челюсти его в черепки раскрошила. Он меня в полицию поволок. Спасибо, знакомый пристав признал, что правильно поступила. С ярмарки все же пришлось убраться. С весны решила в театр поступить. Ревнивых любовниц стану представлять. Здорово они у меня получаются. Прямо будто на самом деле.
– Помолчи, Зоя! Читать мешаешь.
– А я с тобой, Пашенька, будто не разговариваю. Умница-разумница. Без малого год одну книжку читаешь. Может, наизусть учишь?
– Эту книжку не один год можно читать. Про рабочий класс написано, про его свободную жизнь. От этой книжки разум светлеет. Мы ведь рабочие.
– Не про нас в ней написано. Мы приисковые. Свободу получим, когда в гроб ляжем либо когда фарт вырвем. Советую тебе, Паша, легче такими книжками зачитываться. За них урядник может сурик из носу выпустить, а казак чубастый мягкое место нагаечкой нахлестать, а то сошлют куда-нибудь, вроде как студента Болотина.
– Об этом не бойся. Прятать умею.
– Зойка правильно толкует, Паша. Мало толку, что в книжках хорошее про нашу будущую жизнь прописано. Такие книжки только мозги у рабочего люда набекрень сворачивают. Аль не видывала, как ингуши с казаками нагайками на промыслах людей пороли. Да и не за книжки, а только за то, что про такие книжки краем уха слышали.
– Думаешь, не настанет время, когда не посмеют нас трогать? Сами стеной пойдем на душителей.
– Тише ты!
– А чего тише? – спросила Алена, перестав стирать. Вытерла о юбку мыльную пену с рук, подошла к столу. – Говори, Паша, полным голосом. Не бойся! Лонись летом на прииске слесарь чинил у нас насосы, так он прямо сказал, что в пятом году народ рабочий только силу свою опробовал. Примерялся, значит. И что обязательно поднимется снова на борьбу за свободу. Только надо подождать. Подождать надо. Дело это сурьезное. Помню, слушали мы того слесаря, а у самих от волнения сердца заходили.
– Говорил он, что труд пойдет боем на капитал?
– Обязательно говорил.
– Так. А кто тогда нас, Пашенька, кормить станет?
– Не печалься, Тимофеевна, народ сам себя зачнет кормить. Своими мозолистыми руками радостней станет свой хлеб добывать.
– Боюсь, что с таких хлебов недолго будем бродить по свету.
– Не понимаешь, Тимофеевна. Придет время, и ты поймешь. Волю почуешь, вздохнешь полной грудью.
– И сейчас к столбу не привязана. Я и сейчас дышу. Смотри, девка, зря из-за книжек по соснам на небо лезешь. За такие речи моего мужика в пятом году в Тагиле стражники убили. С красным флагом шел. Царскую Россию хотел вверх тормашками перевернуть, да только сам, сердешный, помер, когда нагайки в пузе кишки спутали.
– Знаю про такое. Обманули царь и дворяне народ. Зато вдругорядь не обманут. Он говорит, что вдругорядь не обманут.
– Кто?
– Есть такой человек на свете! Нельзя, понимаешь, зря его имя поминать. Есть такой человек! Правду говорю!
– Не кричи! Не глухие мы. Понимаю, о чем речь ведешь. Думаешь, вовсе дура? Молчи про такое.
– Нас ей, Тимофеевна, бояться нечего. Стражнику не донесем. Может, ты донесешь? Тогда смотри. Помни, что у тебя ноги не на болтах, выдергаем, – сказала Антонина.
– Не стращай, Тонька! Не боязливая. В подлюгу меня не обряжай. Из одного теста замешаны с тобой. Только во мне осторожность водится, потому доле тебя на свете прожила. А ты, Барынька, ступай, и шмотки свои достирывай!
– Видать, завидуешь моему прозвищу? При настоящем инженере заместо жены ходила. Старик меня любил. Захотела бы, могла бы его законной супругой стать, – сказала Алена.
– А ты не захотела?
– Именно, что не захотела. Потому поняла, не смогу из-за темноты стать ему верной подругой. Настоящая барыня из меня не выйдет. Из кренделя шанежку не выпечешь. Молодая была, совесть имела. Теперь бы не так поступила. Нахально пролезла бы в инженерши, стала бы фордыбачить над такими, как вы.
– Сказку сказываешь про свою совесть. Не ври нам. Скажи просто. Потискал барин, отдарил, вывел за ворота, шагай, дескать, по любой дороге. Ты по привычке на промыслы свернула.
– Дура ты, Тимофеевна, завидущая!
– И то дура, что с вами под одной крышей живу. Ноне весной расстанусь навек.
– Врешь. Лонись тоже грозилась, – сказала Зоя, слезая с печки. – Чего ты все время хвастаешь. – Зоя бросила в ведро под рукомойником шелуху, потянулась. – Никуда ты от нас не уйдешь. Мы тебя кормим, ты на нас стряпаешь.
– Увидишь, уйду.
– Уходи, сделай одолжение! Мне плевать на это. Похлебку сама сварить сумею. Вот холодно мне сейчас. Кровь застоялась. Погорячить бы ее возле мужского сердца горячего. Паренька бы какого полюбить. Приручить к себе, как собачонку. Вроде как наша Анна Петровна студента московского приручила.
Тимофеевна ехидно засмеялась:
– Размечталась ворона лебедушкой стать.
– Смеешься? Хочешь поглядеть, как уведу студента от Кустовой своим подмигом?
– Будет! Со смеху уморишь.
– Гляди на меня. Скажешь, плохая девка? Точеная. Талия какая. В рюмочку. Как кошечка – приласкаюсь, обовью собой, а чуть что – коготки выпущу, оцарапаю до крови. Из моих бархатистых ручек трудно вырваться.
– Смехота! Послушайте, бабоньки… Да чтобы студента к себе приманить да увести, надо золотую цепочку иметь, а у тебя даже медной нет. Крест нательный на суровой нитке носишь, Кошечка!
– Самовар скипел, – сказала Антонина. – Давайте чай пить. Дуняшка, собирай стол к чаю!
Девочка нехотя стала носить на стол чашки. Зоя подошла к Паше.
– Расскажешь, о чем в книжке написано?
– Не поверишь? Посмеиваешься, когда говорю о свободе простого люда.
– Мало ли что? Ты уверь меня. Думаешь, пустоголовая? – Зоя села рядом с Пашей, обняла ее за плечи.
– Не лезь ко мне с объятиями.
– Холодно мне, Пашенька. Погреться возле тебя хочу. Славная ты! Взгляд у тебя, как у мученицы на иконе. Ничего не скажешь, красивая девка, но греха в красоте мало! А говоришь как! Будто горишь вся.
Антонина поставила на стол самовар, заварила чай, подошла к кровати Катерины:
– Спишь?
– Дремала.
– Чай станешь пить?