Страница 20 из 26
– Скорее, скорее, – сказал Юрий Лопатто, наливая мне полный котелок супа. – А потом согреетесь чаем…
Стало сразу тепло, и не телу только. Тепло стало душе. Здесь на чужбине и в изгнании – я находился в своей родной семье. Стали укладываться спать. Солдаты расположились около палатки под открытым небом. Не раздеваясь, во френче, я лег около могилы мусульманина, накрывшись буркой прямо с головой, и стал засыпать…
11 декабря. К вечеру следующего дня, «загнав» какие вещи, мы отправились в баню.
В небольшой комнате с куполом наверху было несколько кранов, из которых текла теплая вода в мраморный бассейн. Было тепло. Было приятно отмыть от своего тела пароходную грязь. И еще страшнее казалось идти после этой бани под открытое небо в сырой осенний вечер. Стало уже совсем темно. Низкие тучи гнало по небу. Все было полно осенней сыростью.
Все эти дни бегаю по городу в поисках нескольких комнат для командира дивизиона и канцелярии. Все безуспешно. Долго блуждали по улицам. Наконец вошли в один двухэтажный домик в узком переулке.
Дверь отворил высокий черный мужчина в одежде греческого дьякона.
– Est-ce que Vous parlez francais?
– Oui, Monsieur.
Мы попали, оказывается, в дом греческого митрополита Константина. Долго говорили с дьяконом о комнате; наконец, попросили доложить митрополиту.
Мы вошли в небольшую комнату. За письменным столом сидел митрополит; вокруг стояло несколько священников. Митрополит привстал и мягко улыбнулся на приветствие.
Я изложил ему нашу просьбу; не зная, как титуловать его, я называл его просто – «mon pere».
Митрополит встал и с большим трудом подыскивая французские слова, перемешивая их с греческими, стал говорить. Говорил он о том, что почти все дома разрушены; что греческие семьи терпят большие лишения; но он, понимая наше положение, сделает все возможное, чтобы найти комнату у своих прихожан. К трем часам дня он просил зайти за ответом.
– Au revoir, mon fils, – сказал он на прощание. И взял меня, как берут детей, за подбородок.
Только сейчас заметил я, что давно не брился. Хотелось поцеловать его руку; но я не знал, как это сделать. Мы поклонились и вышли от митрополита.
Дьякон нас провожал.
– В воскресенье митрополит служит обедню… Милости просим.
Я, конечно, обещал быть.
Я никогда не испытывал такой необходимости быть в православной церкви, как здесь в Галлиполи; с тех пор каждое воскресение я бываю на службе.
Иногда служит русский священник и поет русский хор. И когда на ектенье возглашается моление за «православное воинство наше», за «Великого Господина нашего Тихона», за «Правителя нашего Петра» и за «богохранимую Державу Российскую», – охватывает неизъяснимое чувство умиления. Сжимает сердце какая-то светлая тоска; делается немного жалко себя; хочется, чтобы кто-то пожалел и приласкал. И становится ясно, что это может сделать только Он, Всезнающий и Всесильный.
Он знает мою душу. Он знает ее высоты и темные глубины. Перед ним, с обнаженной душою, стою я в Его храме и говорю как ребенок:
– Рассуди… Выяви правду… Возьми, как жертву, если она нужна… Только не отвергай…
В кофейне.
Вот уже скоро три недели моей казарменной жизни. Несу дневальство, хожу на работу.
Нас замучили работами. То требуется экстренный наряд – принести провизию; то требуются люди разгружать прибывшие пароходы; то требуют на работы по приведению города в санитарный вид. И будят, – часто ночью, нарушая и без того краткий сон.
Где-то, в штабах, распоряжающихся нами, стоит невероятная бестолковщина. Берут людей, подымая их, когда еще темнота, не дают утром напиться чаю, и гонят на работы. Люди ходят и стоят часами перед домом какого-нибудь управления, a потом оказывается, что людей тревожили напрасно.
Несколько раз приходилось таскать тяжелые мешки с хлебом и консервами. С непривычки болела спина и ныли руки; казалось – вот-вот бросишь и заявишь, что работа не под силу. Но хочется все взвалить на себя, все перетерпеть во имя нашего будущего.
И все это не страшно: страшна неизвестность. До сих пор мы не знаем, кто мы? До сих пор ничего не знаем, что делается в мире. A кругом – слухи, слухи…
Ждут Врангеля. Он должен приехать; он должен все выяснить. Говорили даже, что приедет сегодня. Но он не едет и горизонт не проясняется. Мрак неизвестности угнетает даже сильных духом и ломает тех, кто не может бороться с судьбой.
13 декабря. Казармы. Положение наше все не выясняется.
Французы нас кормят; жалованья не платят. Приходится «загонять» последние вещи.
Слухи самые разнообразные. Говорят, что союзники не пускают Врангеля объехать свои войска и одновременно говорят, что мы наконец признаны и будем отправлены пока в Алжир, где нас обмундируют и дадут вооружение.
14 декабря. Лагерь у Галлиполи. Вчера после обеда получилось приказание:
– 2-я полубатарея отправляется в лагерь.
Весь обвешанный мешками, я выстроился со своими товарищами – и мы пошли за шесть верст в галлиполийский лагерь.
Было холодно. Свинцовые тучи покрывали небо. В проливе было бурно. Вода его, то изумрудно зеленая, то цвета темного индиго, была испещрена красными пятнами – и море казалось поистине мраморным. Мы шли по самому побережью, и волны почти лизали наши сапоги.
Плечо давило. Трудно было дышать. И только духовное напряжение придавало силы.
Перед подъемом сделали небольшой привал. Я подошел к солдату – я его помнил хорошо. Прекрасный математик, с блестящими глазами, в чистой студенческой тужурке, – теперь стоял он с землистым лицом в серой английской шинели с погонами бомбардира и георгиевской петличкой, стоял, весь согнувшийся под тяжестью только что сброшенной ноши.
– Устали, Марцелли?
– Нет, не особенно…
– Ну, что же, – сказал я ему, – поработаем во славу нашего университета. Вы только подумайте: вернуться с честию в наш университет, в старый зал заседаний совета с золочеными зеркалами…
Раздалась команда идти дальше.
Мы перевалили за последний перевал. Открылась долина с целым городком зеленых палаток. Сгущались сумерки. Иногда накрапывал дождь. Дул неприятный норд-ост. Болотистая почва хлюпала под ногами.
Места нам не было. Палатка была еще не готова, и нас разместили по различным частям.
Шестеро из нас устроились в большой палатке, где были одни офицеры. Было уже совсем темно, когда мы вошли в нее и зажгли свою лампу. Было сыро, холодно. Пар изо рта подымался клубом. Под ногами, так же как и на дворе, хлюпали сапоги в глинистой почве.
Часть людей заканчивала работу: посередине палатки вырывали ровик, чтобы образовать по краям земляные нары. Тяжело работали киркой; согнувшись под тяжестью земли, переносили ее на брезентовых носилках.
– Декабристы за работой, – сказал кто то.
За темнотою работа кончилась. Улеглись прямо на сырой земле.
– Все равно, издохнешь тут от голода и сырости. Запоем, что ли, чтобы издыхать было веселее!
И запела палатка, изнемогающая от сырости, тяжелой работы, от голода, от неизвестности, которая тяжелее всего.
Нам удалось согреться чаем. Откуда взяли воды – неизвестно; только она имела совсем шоколадный цвет.
Расстелили наши постели. Тесно, бок о бок с соседом, легли мы на сырой земле палатки. Было неудобно. Вследствие ската ноги оказались слишком высоко. Вспомнились казармы; теперь они казались дворцом – там было сухо.
И сваливался на меня тяжелый сон. Виделся мне какой-то зал и золотые зеркала, которые стоят в нашем университете, и свечи, свечи без конца…
15 декабря. Какое сегодня было дивное утро! На севере плыли тяжелые свинцовые облака, частью окрашенные в малиновый тон. Остальное небо было чисто, и солнце взошло уже за ближайшим холмом. Горы окрасились фиолетовой дымкой. И долина, где расположился наш лагерь, раскинулась, как нарисованная на полотне. Подул мягкий ветерок, и дышалось так легко.