Страница 7 из 15
Зевнув, возвращал фигуру на место: «Виноват!» А видя, что партнер не обращает внимания на его замыслы и гнет свою линию, констатировал: «Он на меня, значит, стряхивал…»
Предупреждал: «Вы зря меня недооцениваете!» Или: «Be careful!» («Берегись!»). Если же оппонент абсолютно игнорировал его намерения, восклицал: «He despises me!» («Он презирает меня!»).
Делая какой-нибудь рискованный ход, всплескивал руками: «Ну, помогай бог!» А столкнувшись с неожиданностью, удивлялся: «Прямо чудеса в решете!»
Исчерпав возможности защиты, поднимал руки: «Я всё сказал!» Или – в этом же случае: «Оружие положил!»
Однажды за анализом я вспомнил мандельштамовское:
С тех пор, предлагая какой-нибудь резкий ход, он частенько с улыбкой косился на меня: «Как вы там сказали – на разрыв аорты?»
В 1-й партии матча с Геллером (Москва 1971) его соперник имел серьезное преимущество, но попал в цейтнот и застыл, не делая хода. Виктор рассказывал:
– Думает и думает, а флажок у него уже как следует висит. Вижу – из него совсем пар вышел, тут я ему ничью и предложил… Так он только рукой махнул, часы сразу остановил.
«Пар вышел», – говорил он время от времени и при других обстоятельствах.
Если видел, что кто-нибудь добровольно избирал пассивный или совсем уж бесперспективный дебютный вариант, качал головой:
– Что здесь сказать? Трудное детство было у Z, трудное детство…
Так приговаривал он и на сборе голландской команды перед Олимпиадой в Хайфе (1976), когда мы разбирали дебют какой-то партии Полугаевского. Фраза эта прижилась и на долгие годы вошла в голландский шахматный фольклор: у тебя что, трудное детство было?
Расставание
Вспоминая Виктора Корчного, я вынужден написать подробнее и о себе самом: наши судьбы оказались переплетены такими нитями, что размотать их отстраненно и безболезненно не удастся.
Бо́льшую часть своей советской жизни Корчной прожил в Ленинграде, на улице Некрасова, дом 14. Здесь он в последний раз видел отца, погибшего в ноябре 1941 года. Отсюда в годы блокады мальчик отправлялся на Неву, чтобы принести домой ведро воды, и путь этот был совсем не коротким. В комнате на Некрасова он ожидал возвращения с работы приемной матери, выходил вместе с ней в мороз и стужу, чтобы отвезти на кладбище умерших родственников и не забыть взять потом оставшиеся после них хлебные карточки. В этой комнате прошли его школьные годы, потом студенческие. Живя здесь, он стал гроссмейстером.
Всю свою питерскую жизнь я прожил в пяти минутах ходьбы от него – на той же улице Некрасова, в огромном доме под номером 40, выходившем и на улицу Восстания, и на Басков переулок. Конечно, это случайное совпадение, но жить в огромном четырехмиллионном городе так близко друг от друга… Иногда хочется верить, что все-таки – и неслучайное.
В 1972 году, когда я принял решение покинуть Советский Союз, единственным легальным путем была эмиграция в Израиль. Дело это было совсем не простое. Отрицательное отношение к желающим покинуть родное отечество прослеживается со времен Московской Руси. Отъезд за границу на длительное время, тем более навсегда, подходил только под одно определение – измена!
Эмиграция из СССР подрывала идеологические основы всей системы и воспринималась властями особенно болезненно: никто не должен уезжать из социалистического отечества! К тому же после Шестидневной войны (1967) дипломатические отношения между Советским Союзом и Израилем были разорваны, и Израиль вкупе с США рассматривался властями как едва ли не самое большое зло в мире.
«Разоблачать человеконенавистнический характер сионизма и политики Израиля, акцентируя при этом внимание на обличении расизма и агрессивных устремлений сионизма», – считалось основной идеологической задачей всех СМИ Советского Союза.
Поэтому обращавшиеся в ОВИР с просьбой о выездной визе в Израиль тут же оказывались изгоями. И дело было даже не в том, что просителя зачастую ждало увольнение с работы, а может, и годы отказа. Человек, запросивший разрешение на выезд, становился изменником и отщепенцем, входя во враждебное соприкосновение не только с властью, но и со всем обществом. Нередко друзья и знакомые, опасаясь в первую очередь за себя, прерывали с таким человеком какой-либо контакт, старались вообще его не замечать.
Решившиеся на этот рискованный шаг общались в основном между собой, образуя очень замкнутый круг. Это сообщество было разделено на градации: только начинающие думать об эмиграции, в той или иной в мере созревшие для нее, уже собирающие документы для подачи в ОВИР и, наконец, ожидающие ответа властей. Разрешат? Откажут? Ждать можно было месяц, три месяца, полгода – никакого регламента не существовало и жаловаться было бесполезно, да и некому.
Братство людей, объединенных идеей эмиграции, на поверку не было прочным. Настоящие мотивы отъезда из страны легко обнаруживались, когда человек оказывался за ее пределами.
Недавно ушедший от нас Леонид Владимиров – Леонид Владимирович Финкельштейн, сам попросивший в 1966 году политическое убежище в Англии и полвека проживший там, работая на радио «Свобода» и «Би-би-си» – вспоминал, как к нему обращались за советом два приезжавших в Лондон очень известных в СССР человека. И состоявшийся на Западе радиожурналист и литератор (кстати, большой любитель шахмат) дал обоим единственно верный совет: уклонился от совета. Как можно заглянуть в душу другого, как увидеть, что им движет? Ведь эмиграция – не для слабых духом, и я встречал за пределами России неожиданно счастливых или несчастных людей, не только потому, что Запад оказался другим, чем виделся издалека, когда они находились в СССР, но и главным образом потому, что эмиграция вскрыла действительные причины их отъезда.
Тернистый путь эмиграции из Советского Союза начинался с преодоления страха, и только потом можно было думать о практических шагах. Самый первый из них – получить приглашение из Израиля. Вызовы часто пропадали, приходилось заказывать еще раз, и еще, тем более что в ОВИРе требовали предъявить не только само приглашение, но и конверт, в котором оно пришло по почте (чтобы исключить передачу вызова иным путем – КГБ должен был контролировать всё!).
В подавляющем большинстве случаев у решившихся эмигрировать родственников в Израиле не было, и приглашение приходило от незнакомого лица. Я, к примеру, получил вызов от четвероюродной тети, которую в жизни не видел, но с которой, оставляя в Ленинграде маму и сестру, жаждал «воссоединиться на исторической родине».
Прошу прощения у читателей, что вынужден заниматься столь подробным объяснением советских реалий, но без понимания той кафкианской атмосферы повествование может оказаться неверно понятым, если понятым вообще. Впрочем, а какое время в России не является кафкианским? Может быть, сегодняшнее?..
Власти, разумеется, прекрасно понимали, что «объединение семей» не более чем фикция, но отношения с Соединенными Штатами в немалой степени зависели от еврейской эмиграции из страны, и если в выезде и отказывали, то под предлогом причастности к государственным тайнам или по какой-либо другой причине (реальной или вымышленной), но никогда – из-за фиктивности родства.
Помню множество частушек, начавших гулять в то время.
А у этой строки, перекликающейся с популярной тогда песней Эдит Пиаф, автор известен. Это экспромт Иосифа Бродского: «Падам, падам, падам. Падам документы в ОВИР».