Страница 16 из 17
– Здравствует покамест…
– Ну, дай бог, дай бог.
– Но, сказывают, недолго ему осталось. Совсем плох.
– Ox-ox-ox, грехи наши тяжкие, – вздохнул местоблюститель. – И ведь за раз двух потеряли из тех, кто венценосцем-то мог бы стать. Слыхал ты, слух идет, мол, чей-то челядинец покаялся, будто по велению князя Черкасского Трубецкого-то опоил? Вроде как они казацких атаманов не поделили.
– Слыхать-то слыхал, да брешут, поди, владыко. – Шереметев знал: если возражать упрямому Ефрему, он лишь сильнее утвердится в своем мнении.
– Нет, не брешут! А коли и брешут, все одно, Черкасскому теперича веры нет. В таком-то деле и маленького пятнышка с избытком. Коготок завяз – всей птичке пропасть.
– Оно конечно.
– Нельзя Руси без царя, Федор Иваныч. – Святитель наставительно поднял палец. – Ибо некому тогда о ней печься да о людях Божиих промышлять.
– Вестимо, – в который раз кивнул Шереметев.
– И кто ж у нас остается, а, боярин?
– Да мало ли родовитых племен на Руси? Вон хоть Романовы. Федорова отрасль младая, Мишка, чем не венценосец? Сарыни[7] он памятью Анастасии любезен, а нам – добродетелью его батюшки-митрополита.
Ефрем упрямо мотнул головой.
– Он молод, неразумен, к тому ж Филарет у Тушинского вора служил.
– Тогда, могет, Богоданный посланник? Мыслю, коли выберем его, Заступница Небесная укроет Русь своим незримым покровом, и прекратятся наши беды.
– Сумлений много, – вздохнул святитель. – Слыхал, ты его на своем дворе держишь? Чудеса, сказывают, вокруг чада учиняются?
– Воистину, владыко.
«А коли выберут Петрушу, так я при нем как-нибудь пристроюсь».
– Сам хочу их видеть, – решительно сказал Ефрем. – А то казаки кричат, мол, подложное дите-то. Они, окаянные, к своей воле нас хотят наклонить, а сами-то и не ведают, кто им более любезен, Черкасский аль Трубецкой. А ноне и вовсе один помирает, другой опорочен. Ты вот что, Федор Иваныч, как диво какое учинится, без оплошки за мной посылай. Помнишь, поди, я на Крутицком подворье стою.
Шереметев задумчиво кивнул, явно думая о чем-то своем.
– Куды ты, Иван?
– К Дмитрию Тимофеичу, куды ж еще-то.
– Неможно к нему, помирает князь, сам же ведаешь.
– Гиль[8].
Иван, высокий худой детина с жиденькой бороденкой, писарь и доверенное лицо Трубецкого, нетерпеливо отстранил челядинца, преградившего ему дорогу, и толкнул низенькую дверцу.
Здесь, в бывших палатах Годуновых, в опочивальне, где на мягких перинах лежал князь, находились еще трое: лекарь, приказчик и личный духовник Дмитрия Тимофеевича. Они тихонько переговаривались, косясь на больного, который своей бледностью мог поспорить с сугробами за окном. Услышав скрип открывающейся двери, Трубецкой с трудом приоткрыл глаза, увидел Ивана и тут же перевел взгляд на приказчика.
– Подите.
– Да как же, батю…
– Ступайте.
Все трое вышли, Иван плотно закрыл за ними дверь и шагнул к лавке, служившей Трубецкому постелью. Подтащил небольшую скамеечку, уселся и улыбнулся нетерпеливо смотрящему на него князю. Тот выглядел гораздо лучше, чем несколько минут назад.
– Все учинилось, как надобно, батюшка Дмитрий Тимофеич, – сообщил он и замолчал.
Приподняв голову, больной поторопил:
– Ну, сказывай же, Ванька, сказывай, чего годишь.
– Нашел я Прошку Лопату, отца того Михайлы, коего за разбой на Волоцкой дороге поймали. Пришел к нему и сказываю: спасет, мол, князь Черкасский, хозяин мой, сына твово, коли подсыпешь Дмитрию Тимофеичу вот эту травку сушеную. И даю ему обычную ромашку, в пудру молотую. Прошка мялся попервоначалу, но потом сладили. А как ты выпил то вино-то да притворился опоенным, так страшно и помыслить, что с ним учинилось.
– Не видал его, – улыбнулся князь. – Но всполох знатный получился. Ох, как Мстиславский-то испужался, и вспомнить смешно.
– А как ты сведал, что он стольника-то принудит из твоей чаши хлебнуть? – поинтересовался Иван, преданно глядя на хозяина.
– Что ж ему еще-то делать было? Вестимо, кого-нить виноватым учинить. И я б так же поступил. Потому, как только я будто б занемог, так в суматохе и подкинул в чарку тот корень ядовитый, дабы все ведали, что я отравы-то хлебнул. Ну да бог с ним, дальше сказывай.
– Как ты, батюшка, велел мне к священнику в домовой церкви Мстиславского ступать, так я и пошел. Сказываю, вроде как сон видел, что придет к нему человек исповедаться, и, мол, глас мне был, должон-де он хозяину свому, Федор Иванычу, эту исповедь открыть. Да токмо церковник тот ох ушлый оказался, сразу распознал, что я его провести пытаюсь. Пришлось ему сукном заплатить. Но зато он все сделал, как надобно, и боярину Мстиславскому доложил, что от Прошки услышал.
– И этот дурак таки пошел к священнику?
– Пошел, батюшка, как не пойти. Все, как ты сказывал. Ты Мишку-то приказал замучить на дыбе до смерти, а отец его как о том сведал, так напрямки в домовую церковь и побежал. Я издали поглядывал, как его корежило. Из Земского приказа вышел весь белый – и тотчас же на исповедь, даже в избу не завернул.
– И как теперича?
– Дык все по-твоему вышло, батюшка Дмитрий Тимофеич. Боярин Мстиславский-то всем раззвонил, ровно колокол, про вину князя Черкасского. Ну, а Прохора в кандалы да на дыбу. И как только ты все наперед-то так угадал?
– Добро. – Трубецкой радостно потер руки. – Что ж, теперь все казаки на моей стороне будут. Еще пару дней полежу для верности да явлю им чудо исцеления.
Он тихо рассмеялся, а потом, спохватившись, прикрыл рукой рот. Иван, который весь разговор с удивлением его разглядывал, наконец решился спросить:
– А как ты бледный-то такой да исхудавший, батюшка? Всамдель ровно преставиться собрался.
– Полежи тут столько не жрамши. Ладно, Ивашка, теперича ступай, а после ты мне еще будешь надобен. С казаками станем сговариваться.
Проводив взглядом писаря, Трубецкой торжествующе щелкнул пальцами – получилось!
Глава 11
Филимон осторожно открыл дверь и заглянул в комнату Пьера. Мальчик сидел на лавке, на коленях у него лежал толстый фолиант. Писарь открыл рот от удивления: неужели читает?! Подошел поближе, глянул – фу-ух, книга лежит вверх ногами, значит, ребенка просто привлекли красивые закорючки.
Ласково погладив малыша по голове, Филимон сел рядом.
– Как ты тут, чадо?
Пьер с готовностью улыбнулся. Еще бы не порадоваться, когда в последний момент успел книгу перевернуть. Он представил себе, как удивился бы писарь, узнав, что трехлетний ребенок целыми днями читает. Да, забавно получилось бы.
Филимон принялся было что-то рассказывать, но в этот момент дверь снова распахнулась, и вошла Агафья.
– Ты чего тут? – хмуро спросила она, обращаясь к писарю.
– Да вот, решил с мальцом посидеть, расскучать его. А то он все один да один. Федор Иваныч не велел его гулять пускать, студено больно. Да и сказывают всяко…
– Что сказывают?
– Да так, – смутился Филимон. – Вроде как мальчонку извести хотят. Аль не слыхала?
Агафья слегка покраснела и отрезала:
– Нет. Ты это… ступай отсель. Прибраться мне надобно. И Петьку забери.
Что-то в ее голосе насторожило Пьера, и он решил остаться. Кто эту няньку знает, вдруг подложит что-нибудь. Он демонстративно встал, скинув книгу с коленей на лавку, и засеменил к столу, на котором рядом с чернильницей лежало гусиное перо и чистый пергамент. Все в доме уже привыкли, что он частенько «рисует», а попросту – калякает, и никто ему в этом не препятствовал. На самом деле Пьер пытался освоить маленькими ручками навыки письма, маскируя буквы под каракули.
– Куда ты? Кыш! Сказываю же, приборка у меня тута. Филимошка, унеси его.
Писарь попытался взять Пьера за руку, но тот заартачился: нахмурился, выпятил губы и приготовился орать. Но этого не потребовалось.
7
Сарынь – чернь, толпа.
8
Гиль – ерунда, чепуха.