Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 38

Мы наблюдали некоторые обломки рухнувшего прежнего мира, которые оказались вовлечены в орбиту главной песни тоскующей любви. Поэт делал попытки найти хоть что-то, что в какой-то степени могло любви противостоять: поэзия, дружба, природа, покой. Но оппозиция не состоялась: любовь как духовная ценность не имеет альтернативы, она господствует властно и безраздельно. Во многих стихотворениях любовь понимается синонимом самое жизни, а катастрофа любви осознается равнозначной смерти.

Переменим ракурс, посмотрим на все изнутри, из центра; это и ближе к главному нерву пушкинской поэзии периода.

Сопоставим два маленьких этюда, которые объединяет «диагностический» медицинский характер:

Результат контрастный, напрямую связанный с чудесной возможностью немедицинского препарата.

Нет ни малейшего желания сличать рассматриваемые поэтические медитации Пушкина с лежащими в их основе биографическими переживаниями юноши автора – с целью установить степень биографичности и степень художественного вымысла. Впрочем, материалы, с которыми можно сопоставить настроения лирических медитаций, довольно скупы. Сохранилось очень мало писем поэта соответствующего периода. При этом одно из них, С. С. Фролову от 4 апреля 1817 года, – всего лишь в две строки с половиной, с обещанием написать две страницы с половиной; документ тем не менее замечателен подписью: «Егоза Пушкин». Второе – предновогоднее (1816) письмо дядюшке в стихах и прозе, насквозь пронизанное юмором. С юмором написана записка Жуковскому (декабрь 1816 года). Можно прибавить, что запись в альбом Е. А. Энгельгардта содержит благодарность директору, которому Пушкин с друзьями считает обязанным «счастливейшим годом жизни». Наконец, в записках Пущина нет даже намека на меланхолию друга в последний год лицейской жизни, хотя именно Пущин сообщает текст «Надписи на стене больницы». Приведенные факты своим настроением прямо контрастны лирическому состоянию поэта; их достаточно для заключения, что кризисные страдания Пушкина выражены, по меньшей мере, слишком экзальтированно. Но я считаю само намерение «разоблачить» Пушкина в сочинении страстей, «поймать» поэта на преувеличении в изображении страстей просто недостойным серьезного исследования. Для работ биографического плана представит интерес, чтó реально чувствовал поэт накануне выпуска из Лицея. Для нас же интересно то, каким поэт видит себя, воспроизводит себя, каким останавливает мгновение, какой, закрепляя в поэтическом слове, изливает в стихах свою душу. Давайте попробуем видеть Пушкина таким, каким он сам пожелал увидеть себя.

Да, в жизни поэта была (точнее – промелькнула перед его взором) Екатерина Бакунина. Это важно: воображение художника, как и в воображаемом романе с Сушковой, отталкивается от предельно условного, и все-таки прототипа; так воображению легче. Суть переживаемой драмы не в том, что с подругой осложнились отношения, а в том, что подругу нестерпимо хочется иметь, а ее просто нет. Берется самый факт: поэт с любимой в разлуке; причина разлуки не конкретизируется. Получается так: Пушкин ведет обычный образ жизни, а возвращается в свой 14-й нумер – и рекой текут элегии…

Существует другая исследовательская версия – о безыменной (утаенной) любви Пушкина. Ю. Н. Тынянов полагает, что Пушкин был безнадежно влюблен в Е. А. Карамзину, жену писателя и историка. Ей ученый адресует пушкинскую «Элегию» («Счастлив, кто в страсти сам себе…»). «В какой же страсти Пушкин-лицеист не мог без ужаса признаться сам себе, каких слез не мог забыть?»[12] – задает вопрос Ю. Н. Тынянов. Что ж, любовь к женщине, жене знаменитого человека, могла бы восприниматься ужасной, соответственно, аргумент исследователя мог бы быть признан сильным, если бы не два обстоятельства. Во-первых, является ли тыняновское объяснение ужаса пушкинского чувства единственно возможным? Думаю, иное объяснение найти можно (чуть позже я предложу его). Во-вторых, недопустимо указанную элегию вырывать из определенного контекста: «страсти» поэта посвящено не это одно, а добрых два десятка стихотворений. Фактически перед нами целый роман в стихотворениях, и при всем разнообразии оттенков настроений это целостное описание одного чувства. Взятый в целом, элегический цикл никак не может быть отнесен к Е. А. Карамзиной, равно как и ни к какому иному реальному лицу.

Итак, на определенное время мир для поэта сузился до объема сердца, но и сердце в состоянии шока; прислушиваясь к его нарушенным ритмам, поэт слышит прежде всего ритмы любви. Природная широта натуры Пушкина проявляет себя даже и в чрезвычайно неблагоприятных обстоятельствах: даже сейчас в изложении поэтической темы нет монотонности. Поэт предупреждает друзей: «Уж я не тот…» – что в основном верно, но хоть частицей он тот же.





В качестве рудимента сохраняются отголоски ранней эротической темы с игривостью и шутливостью, броскими свойствами ранней музы Пушкина; эти черты, пусть на периферии, оказались неискоренимы. В стихотворениях «Послание Лиде», «К молодой вдове», «Письмо к Лиде» проповедуются любовные утехи, восторги сладострастия; стихи продиктованы инерцией ранней музы. В этом плане интересно обратиться к первоначальной редакции послания «Шишкову». Пушкин иронично оценивает все свои литературные опыты, в том числе он выделяет и мотивы прикрытой эротики:

Перерастая детское желание экивоком коснуться пикантных положений, Пушкин умеряет, но не пресекает для себя такой интерес, и в той же ранней редакции «Шишкову» Пушкин поощряет друга к писанию подобных стихов, фактически давая свой их образец:

Пушкин позволяет себе изредка как бы вспомнить былое, но не дает себе этим увлекаться; ему трудно забыть нынешнее состояние.

Опыт элегической поэзии настолько значим для Пушкина, что проникает в стихи с эротическими мотивами, одухотворяя их. Так, в «Надписи к беседке» любовное свидание осознается как грандиозное событие жизни:

Семистишие «Надписи к беседке» стоит особняком среди стихотворений Пушкина этого периода. Оно контрастно элегическим стихам, светится пленительным счастьем. Оно выпадает и из ряда стихотворений игривой эротики, потому что эротику возводит в ранг высокой поэзии. У меня нет фактических данных, чтобы определить, идет ли здесь речь о реальном биографическом эпизоде, или, по привычке, это эпизод литературно воображаемый. Если верно первое, «Надпись…» – свидетельство первого обладания женщиной, а тем самым выявляет литературность элегического цикла (что не умаляет значения последнего для духовной жизни поэта). Если верно второе, воображение поэта в пока еще не известной ему фаустовской ситуации определения счастливого мгновенья, достойного заклинания остановиться, находит свой выход: у него умное время само принимает искомое решение. Можно видеть разнообразие воображения поэта, но и явную непропорциональность его распределения: счастливый момент мелькнул исключением, унылое состояние доминирует.

12

Тынянов Ю. Н. Безыменная любовь // Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1969. С. 212.