Страница 20 из 31
Когда-то в первое посещение музея жаждал побывать в зале Героев Отечественной войны 1812 года. Теперь шел к Моралесу, к Сурбарану. Даже самые великие художники из католиков не имели дара писания икон. Видели в Божественном одно человеческое, но в человеческом достигали совершенства.
От «Мадонны с прялкой» сердце обрывается. Персты у Марии тонкие, длинные, лицо прекрасное, тоже чуть вытянутое. От холодного зеленоватого цвета, от опущенных глаз, от этой удлиненности веет такою бесконечной печалью, что вся суета испаряется в мгновение ока. Остаешься один на один со Вселенной Творца, треснувшей под тяжестью гордыни падшего ангела.
Знать, что дитя твое Агнец – пусть и Бог, – для матери боль на всякий день и час жизни.
Долго стоял Василий Иванович перед картиной. От Моралеса шел к Сурбарану. Сурбаран утешал. Опять-таки печалью, но утешал.
«Отрочество Марии» холст небольшой. Лицо Марии детское, очень серьезное. Молитва ее так искренна, так зрима, что кажется, если напрячь слух – можно будет разобрать слова, обращенные избранницей Бога к Богу.
Все в картине просто, и от святой простоты на ресницы навертываются слезы.
Молиться на подобные картины невозможно, но душа таки омывается преображением… Пусть не Фаворским, но высоким, высоким!
Из Эрмитажа Василий Иванович вышел на Неву. От воды, как всегда, тянуло холодом. Сумеречно светился ангел на шпиле Петропавловской иглы.
Изумительные лошади, дорогие кареты. Мундиры офицеров… Задумчиво-загадочные дамы. Растреллиевские краски Зимнего дворца.
Прикрыл глаза – и явилось Пошивкино. Старички на завалинках, женщины, глядящие из-под руки, розовая, словно корочка белого каравая, земля. Уж такие там зори.
Вернулся в академию, а его ищут – преосвященный Антоний желает видеть.
– Магистр Беллавин! – Улыбка и всем в академии известный жест доброжелательности – левою рукой разгладил усы и тронул брови. – Итак, решено: путь белого священника.
– Как Бог даст.
– Садитесь, пожалуйста.
Усадил в кресло, сел в другое напротив.
– Псков, стена русского Белого царства, пусть станет вашими трудами еще и духовною стеной от тьмы Запада.
Беллавин смутился:
– Я остаюсь в миру.
– Вы себя еще не знаете, Беллавин. Да и кто из нас хоть что-то знает о себе! Наш нынешний день и все завтра у Бога… Мой собственный пастырский опыт невелик, но я вот в чем убежден: священнику, где бы он ни служил – в огромном ли соборе или в часовенке, – нужны необычайные силы. Силы равноценные, может быть, и чуду. «Любишь ли Мя? Паси овцы Моя». Помните истолкование этих слов Златоустом: «Если любишь Меня, постись, спи на голой земле, бодрствуй непрестанно, защищай притесняемых, будь сиротам вместо отца и матери их вместо мужа». Это все отзвук на первую часть Иисусова призыва – любишь ли Мя? Все это доступно многим, и мужам и женам. Но сказано еще: «Паси овцы Моя». Вот для этого служения нужны люди особых дарований, могущие управлять Церковью, великим множеством душ. Весь женский род оказывается неспособным для такого поручения и большая часть мужского. «Пусть предстанут нам те герои, – говорит Златоуст, – которые великою мерою превосходят всех других и столько превышают всех совершенством души, сколько Саул весь народ еврейский высотою тела или еще гораздо более…» У Иоанна Златоуста запросы к пастырю высочайшие. Поэтому и в моих словах о вас, в моей уверенности в ваших силах нет и капли иронии. Священник, если он соответствует своему назначению, есть столп веры и столп света. Всякий предстоящий пред жертвенником велик у Бога. Жалко другое: не все батюшки это понимают… Вы чувствуете в себе охоту служить в алтаре?
– Да, владыка! Но я ведь еще даже не женат, чтобы надеяться на сан священника.
– Все будет в свое время, – улыбнулся Антоний. – Только не зарывайте, пожалуйста, вашего проповеднического дара. Ваше слово напоено всегда искренностью. А живое чувство для проповедника – драгоценно. Оно дороже знания и ума. У меня было такое. Не подготовился однажды к проповеди. Думал, отслужу литургию, и ладно… Смотрю, Боже ты мой, народ придвигается к амвону, а послушник ставит аналой. Пришлось говорить. Сказал о дневном евангельском чтении. Без всяких заготовок, без цитирования, и вижу по лицам – благодарны. Взволнованны и благодарны! Не тщательно продуманная логика растопляет сердца. Людям нужно от тебя, пастыря, твое тепло, им нужна твоя любовь. – Рассмеялся вдруг. – Я, кажется, взялся и вам проповедовать. В сердце у меня другое: хочу обнять вас, как сына, хочу пожелать вам счастья.
Обнял, расцеловал, благословил… А потом достал деньги:
– Пятьдесят рублей, мой взнос в библиотеку. Тайный.
– Спасибо, владыка. Спасибо, что сберегли библиотеку в трудный час.
– Тебе, голубчик, спасибо! – И улыбаясь, дотронулся до усов и бровей.
Мирская жизнь
Сначала домой! К батюшке, к матушке с радостью – закончена учеба. В доме уже поселились ожидание и радость.
Дети на порог – а на стол пирог. В честь магистра Пелагея испекла уж такую громаду – в половину стола. Начинка в семь кругов: телятина с белыми грибами, то ли черника с курочкой, то ли курочка с черникой, гусятина в яблоках, бекасы с ревенем, картошка со свининкою, дичь, погруженная в чернослив и урюк, языки. На праздник пожаловало все священство Торопца. Поздравляли молодого ученого, прочили будущие успехи, дарили старые книги, красивые иконки. Батюшки, имевшие дочерей, любезничали с намеком, приглашали в гости.
Но на другой же день Василий Иванович укатил в Пошивкино.
Вернулся очень скоро: Мария Петровна, оказывается, гостит у родственников в Петербурге. Разминулись, а могла бы, кажется, написать.
Сел готовить конспекты лекций по богословским дисциплинам, просматривал учебники французского языка, перечитал в подлиннике Альфреда де Виньи «Стелло» и «Судьбы», баллады Вийона, «Персидские письма» Монтескье…
Тем временем батюшка списался во Пскове с Михаилом Сергеевичем Князевым, протоиереем, давним своим другом. Большое семейство Михаила Сергеевича сильно поредело: старшие дети учились в Петербургском университете… Василию Ивановичу под жилье предлагали светлый теплый мезонин. Плата за постель, за стол приемлемая…
– Я хочу, чтобы Миша жил со мной, – твердо сказал Василий Иванович. – В семинарии жизнь спартанская. Миша простужается. Оттого такие пропуски, второгодничество.
– Спасибо тебе, сын. – Иоанн Тимофеевич прослезился.
– Да что же я такого невиданного предлагаю – с братом жить под одной крышей?! – немного осерчал магистр.
– Ах, Вася! Всякое добро – сердце трогает!
В ночь перед отбытием во Псков приснился Василию Ивановичу сон.
Стоит он на травяном острове. В Пошивкине, что ли? Остров посреди озера. Плывет. К берегу плывет. А на берегу – дети. Такое множество, как одуванчиков весной. И все к нему тянутся, зелеными ветками машут, словно это на Троицу.
Беспечно подумалось: «Вот сколько мне Мария Петровна детишек нарожает».
Семинаристы встретили петербургского магистра с любопытством. Почти ровесник, из своих, но ведь за академистами недобрая слава кичливых, знать ничего не хотят, кроме наук.
Первые занятия больше всего обрадовали самого Василия Ивановича. Искренность не была осмеяна, дружелюбие не склонилось к панибратству. Уже на третьей неделе занятий пришлось спасать от изгнания троицу загулявших старшекурсников. Громы гремели грозные, но молнии молодой преподаватель отвел от бесшабашных голов.
Сдать экзамен Беллавину на хороший балл стало для семинаристов делом чести.
В Торопец Василий Иванович примчался с Мишей на рождественские каникулы. Встретил их перед воротами дома белый, как Дед Мороз, Мокей.
– Батюшки, батюшки! – ахал старичок. – Какие вы у нас! Тебе, Василий Иванович, и впрямь бы архиереем быть.
Братья расцеловали церковного сторожа, магистр сказал:
– Мне в учителях хорошо… А денежку твою – храню.
Старичок отирал слезы, крестился, ласково подталкивал братьев к крыльцу. В дверях толпились батюшка, матушка, Пелагея.