Страница 9 из 12
Написанную по свежим следам подробную хронику московской жизни этих дней предоставляет роман Марка Криницкого «Час настал» (1915): роль трех роковых ударов колокола отдана в нем австрийскому ультиматуму («Запахло порохом»), началу австро-сербской войны («Уже никто не сомневался, что придется воевать») и, наконец, мобилизации (новость о которой герой сообщает «таким голосом, каким объявляют о смерти близкого родственника»)[131]; с этой минуты для всех персонажей книги начинается военное время, между тем как собственно вступление России в войну вечером 19 июля, после ноты германского посланника Пурталеса министру иностранных дел Сазонову, не фиксируется Криницким вовсе. Подчеркнем, что и действие «Обезьяны» Ходасевича, вопреки общему представлению, нельзя относить к 19-му числу. В самом деле, согласно «Некрополю», 18-го поэт прощался в Москве с мобилизованным Муни и они говорили о войне как о свершившемся факте[132]: днем, когда время еще «нудно тянулось», 19 июля в памяти Ходасевича (в отличие от Пастернака и Ахматовой, находившихся в деревенской глуши) остаться никак не могло. Скорее всего, стих «В тот день была объявлена война» подразумевает 15 июля, когда Австро-Венгрия объявила войну Сербии[133]; то ли тем вечером, то ли накануне в Томилине, доживавшем последние беспечные часы, состоялся многолюдный «цветочный бал» дачников, увековеченный в московской светской хронике[134].
В автобиографическом эссе, приуроченном к собственному пятидесятилетию, близкий знакомый Ходасевича П.П. Муратов, скептически оценивая толки о предзнаменованиях («1914 год застал Россию врасплох. ‹…› Мне говорят, что у многих в начале того лета были страшные предчувствия. У себя я их не помню»), так воспроизвел атмосферу десятых чисел июля:
Я ‹…› успел несколько раз встревожиться, ожидая военной беды, и несколько раз успокоиться. В имении, находившемся у южного конца Петербургской губернии, где я собирался проводить лето, все было тихо…[135] Стояли жаркие дни, горели леса, синяя дымка лежала на низком горизонте тех мест. Волнуясь, мы выходили под вечер на шоссе ждать газеты. Не знаю почему, у меня вдруг появилась надежда, что как-то все обойдется. Я собирался охотиться, готовил патроны для охотничьего ружья… Однажды вечером я решил отбросить тревогу, начать работать, жить обыкновенно. ‹…›
Я придвинул стул, взял бумагу, перо. Думая начать писать третий том моей книги об Италии, я поставил заглавие – «Парма». Помнится, после того написал я полторы странички и лег спать. На душе у меня было смутно, я вспомнил газеты… Меня разбудили на рассвете. Мой друг телеграфировал мне из Москвы: «Объявлена мобилизация». В то утро я покинул мирный домашний кров и более под мирный домашний кров не возвращался[136].
В этих обстоятельствах поэты на дачах успели уловить немало предвестий. Пастернак, живший летом 1914 года в Петровском на Оке как домашний учитель сына Балтрушайтисов (в будущем известного историка средневекового искусства), в конце пятидесятых рассказывал скульптору Зое Маслениковой, как в одну из ночей они с подопечным завывали в кустах перед флигелем Вячеслава Иванова; наутро искушенный в соответствиях символист вышел на крыльцо со словами «„Всю ночь филин ухал и сова кричала – быть войне!“ Это было за день до ее объявления»[137]. Анекдотический характер эпизода заставляет воспринимать его cum grano salis[138], однако по возвращении из Петровского Иванов напечатал в «Русской мысли» настоящий каталог знамений – цикл «На Оке перед войной», три части которого помечены 12, 16 и 18 июля[139]:
Б. Хеллман (исходя из общих соображений) предполагает, что стихи цикла каким-то образом дописывались и изменялись между проставленными Ивановым датами и публикацией[140]. Как бы то ни было, художественная фиксация военных предвестий в большинстве случаев происходила уже после 19 июля, что превращало их в vaticinium ex eventu. Позднее Ю.П. Анненков обыграет это в одном из эпизодов «Повести о пустяках», где персонаж-беллетрист в 1917 году заносит на бумагу беспечные дачные разговоры о начале войны, заканчивая словами: «„В этот вечер я постиг обреченность России, и мне представлялась чудовищной людская недальновидность“. Подумав, Апушин пометил эти строки задним числом: Июль 1914»[141]. Показательна в этом отношении история самого знаменитого военного пророчества русской поэзии – слепневского стихотворения Ахматовой «Пахнет гарью. Четыре недели…», за которое Д.П. Святополк-Мирский назвал ее новой Кассандрой[142]. Сравним его первую редакцию, под которой в рукописи проставлено довоенное 11-е число, с той, которая в сентябрьском номере «Аполлона» датирована 20 июля – днем, когда Чуковский, Анненков, Евреинов и Репин, узнав об объявленной накануне войне, вслух читали в Куоккале «Пир во время чумы»[143]:
Градус тревоги и интонация финального примирения с неизбежным сохранены, но если в первоначальной версии предсказание калики касается участи и «скорбей» лирической героини, то в версии окончательной плат Богородицы, потеряв связь с праздником Покрова, простерт уже над катастрофой целой страны[144]. Схожую метаморфозу претерпело между журнальной и первой книжной публикациями пейзажное стихотворение С.А. Клычкова, заодно получив и характерное заглавие («Предчувствие»):
27 июля Пришвин заносит в дневник: «Все это признаки конца: встреча со старообрядцем, разговор о лесных пожарах, и затмении, и забастовке – все это признаки конца, как у летописцев. Признаки войны: лесные пожары, великая сушь, забастовки, аэропланы, девиц перестали замуж выдавать, Распутину (легенда в Петербурге) член отрезали[145], красная тучка, гроза»[146]. Как часто у Пришвина, нелегко сказать, в какой мере он передает разговоры, подслушанные в народной среде, а в какой сам становится ее медиумом; однако часть этих загадочных деталей получает разъяснение в более пространной записи о предвестиях войны, сделанной им два года спустя. В их числе «красная тучка» и «аэропланы», а также «встреча со старообрядцем»:
131
Криницкий М. Час настал / 2-е изд. М., 1918 (= Собр. соч. Т. 12). С. 27, 34, 50.
132
«Накануне его явки в казарму я был у него. Когда я уходил, он вышел со мной из подъезда и сказал: – Кончено. Я с войны не вернусь. Или убьют, или сам не вынесу» (СС IV, 78). Точная дата «явки в казарму» устанавливается из опубликованного Инной Андреевой письма И.М. Брюсовой к Н.Я. Брюсовой от 18 июля: «Муня завтра, 19 июля, в 5 часов утра должен явиться к Покровским воротам к Калитниковскому кладбищу, а оттуда на войну» (Андреева И. Свидание у звезды // Киссин С.В. (Муни). Легкое бремя: Стихи и проза. Переписка с В.Ф. Ходасевичем / Изд. подгот. И. Андреева. М., 1999. С. 344).
133
Другой возможный, но менее вероятный вариант – 17-е, т. е. начало мобилизации: именно так датируют действие «Обезьяны» Н.А. Богомолов (без каких-либо пояснений: Богомолов Н.А. Сопряжение далековатых. С. 148) и Сара Дикинсон (полагающая, будто в этот день «Николай II объявил войну Австро-Венгрии» [Dickinson S. Op. cit. P. 155. N. 6]); все другие комментаторы, включая и самого Н.А. Богомолова в примечаниях к БП и СС, говорят о 19-м. Разумеется, мы ведем речь о внутренней хронологии стихотворения, а не высчитываем, «какого числа Ходасевич пожал руку обезьяне».
134
Цветочный бал // Вечерние известия. 1914. № 518. 16 июля (ср. о погоде: «Небо сначала хмурилось и даже слегка всплакнуло, но потом… „тучки умчались, и небо лазурное кротко сияло в лучах золотых“» [цитата из популярнейшей „Яблони“ С.В. Потресова-Яблоновского]). Стиль этой неподписанной заметки позволяет заподозрить в ее авторе Дон-Аминадо, ежедневно поставлявшего в «Вечерние известия» стихотворные фельетоны. Уже на другой день обстановка в подмосковных поселках переменилась; для примера процитируем из раздела «Дачная жизнь» той же газеты: «Во многих дачных местностях со вчерашнего дня начались манифестации. Собираются большие толпы народа. Находят национальный флаг и начинают ходить по пустым дачным улицам»; «Дачники установили на вокзалах дежурство, чтобы узнавать последние новости из Москвы. ‹…› Утром, почти одновременно с Москвой, узнается о мобилизации»; «Одуряюще пахнет табак, стыдливо прячутся в подстриженной зелени скромные иммортели – цветы бессмертия, так мало подходящие к этим жутким разговорам о смерти, о гибели, о близком ужасе грядущих дней» (№ 519. 17 июля; № 520. 18 июля).
135
Вернувшись в Россию из Венеции 6 июля, Муратов жил в имении Подгорье Лужского уезда, принадлежавшем семье его жены Е.С. Урениус. Москва последних предвоенных дней стала фоном его пьесы «Мавритания» (1926).
136
Муратов П.П. Война без мира [1931] // Он же. Ночные мысли: Эссе, очерки, статьи. 1923–1934 / Сост. Ю.П. Соловьев. М., 2000. С. 255–256. Тот же переход от отчаяния к надежде запечатлел, например, дневник Зинаиды Гиппиус, проводившей лето в Сиверской Петербургской губернии (запись от 1 августа; вновь отметим характерно спрессованную хронологию): «Вероятно, решилась, бессознательно понялась близость неотвратимого несчастия с выстрела Принципа. Мы стояли в саду, у калитки. Говорили с мужиком. Он растерянно лепетал, своими словами, о приказе приводить лошадей, о мобилизации… Это было задолго (на самом деле за несколько дней. – В.З.) до 19 июля. Соня слушала молча. Вдруг махнула рукой и двинулась: – Ну, – словом, – беда! В этот момент я почувствовала, что кончено. Что действительно – беда. Кончено. А потом опять робкая надежда – ведь нельзя: Невозможно! Невообразимо!» (Гиппиус З.Н. Собр. соч. Т. 8: Дневники. 1893–1919 / Сост., подгот. текста, коммент. Т.Ф. Прокопова; 2-е изд., испр. М., 2016. С. 172). Соня – кузина Гиппиус С.А. Степанова (в замужестве Клепинина, 1873–1922).
137
Пастернак Е.Б. Борис Пастернак: Биография / [2-е изд.]. М., 1997. С. 201.
138
Другая, более пространная версия этого рассказа сохранилась в передаче Н.Н. Вильмонта и отнесена мемуаристом к началу 1920-х годов: «Летом, в имении Балтрушайтиса (sic. – В.З.), – это было в четырнадцатом году, но задолго до Сараева, – мы спрятались с Юргисом в кустах под окном Вячеслава (сын Балтрушайтиса, мой ученик, был тоже с нами) и стали кричать по-совиному – как долго мы это репетировали! – а потом как ни в чем не бывало зашли к Вячеславу. „Вы слышали, как кричат совы? – спросил он нас с торжественной грустью. – Так они всегда кричат перед войной“. Я прыснул, и он скорей всего догадался о нашей проделке, хотя себя и не выдал – из самоуважения. И вдруг оказалось, что прав Вячеслав Иванов: грянула война! Как это странно! И страшно, конечно…» (Вильмонт Н.Н. О Борисе Пастернаке: Воспоминания и мысли. М., 1989. С. 53–54). Сравнение двух вариантов вскрывает механизм преображения реальности в новеллу (возможно, не без участия посредников – Вильмонта и Маслениковой): в одном случае действие приурочено к самому кануну войны, в другом – для сходного эффекта – отодвинуто от него неправдоподобно далеко («задолго до Сараева»; ср. выше примеч. 29). Иванов приехал в Петровское лишь около 10 июля (см. коммент. А.Л. Соболева в изд.: Гершензон М.О., Гершензон М.Б. Переписка, 1895–1924. М., 2018. С. 560. Примеч. 3).
139
К анализу «На Оке перед войной» см.: Баран Х. Первая мировая война в стихах Вячеслава Иванова // Вячеслав Иванов: Материалы и исследования. М., 1996. С. 171–172. Этот цикл косвенно упомянут в «Некрополе»: именно в его первой журнальной редакции была экзотическая рифма «смерть – умилосердь», о которой Ходасевич говорил с Брюсовым и С.В. Шервинским (СС IV, 31). Впоследствии, перерабатывая цикл для сборника «Свет вечерний», Иванов дополнил его стихотворением «Я видел сон в то лето пред войной…» (1937), чья дантовская мрачность контрастирует с тревожным энтузиазмом первых трех частей, написанных в 1914 году. Пользуясь случаем, заметим, что позднейшие рассказы о вещих предвоенных снах могли бы стать предметом отдельной работы; иные из них изумляют сложностью и одновременно плакатной однозначностью: «В одну из таких украинских ночей (на хуторе в Черкасском уезде Киевской губернии. – В.З.) приснился мне сон. Вижу я себя на Волге, где-то между Нижним и Казанью. ‹…› Быстро надвигалась черная туча. Сверкнула молния. Где-то по Заволжью прокатился гром. Дождь полил. У самого ближнего берега Волги справа вижу деревянную часовню с куполком. ‹…› На берегу у часовни стоит столик, на нем огромный старого письма „Спас“. Перед Ним теплится множество свечей. Пламя, дым от них относит в сторону ветром. Однако, несмотря ни на дождь, ни на ураган, свечи горят ярким пламенем. Тут же слева от часовни стоит старая, старая белая лошадь, запряженная в телегу, а головы у лошади нет. Она отрублена по самые плечи, по оглобли с хомутом и дугой. С шеи на землю капает густая темная кровь…» и т. д. (Нестеров М.В. О пережитом. 1862–1917 гг.: Воспоминания / Подгот. текста М.И. и Т.И. Титовых и др., вступ. ст. и коммент. А.А. Русаковой. М., 2006. С. 472–473).
140
Hellman B. Op. cit. P. 28.
141
Анненков Ю.П. [Темирязев Б.] Повесть о пустяках / Коммент. А.А. Данилевского. СПб., 2001. С. 69.
142
Святополк-Мирский Д.П. Памяти гр. В.А. Комаровского [1924] // Комаровский В.А. Стихотворения. Проза. Письма. Материалы к биографии / Сост. И.В. Булатовского и др. СПб., 2000. С. 202. См. также: Святополк-Мирский Д.П. История русской литературы с древнейших времен по 1925 г. / Пер. с англ. Р. Зерновой; 4-е изд. Новосибирск, 2009. С. 742.
143
Чукоккала: Рукописный альманах Корнея Чуковского / Сост., подгот. текста и примеч. Е.Ц. Чуковской. М., 2006. С. 42–44.
144
Сопоставление двух редакций см.: Мусатов В.В. «В то время я гостила на земле…»: Лирика Анны Ахматовой. М., 2007. С. 174–175.
145
29 июня на родине Распутина, в селе Покровском Тобольской губернии, мещанка Хиония Гусева ударила его ножом в живот; в показаниях, растиражированных газетами, она назвала свою жертву «развратником и растлителем женщин». Вскоре осознанное как предвестие войны, это событие поначалу само обросло предвестиями: «Если Вы прочтете мое предыдущее письмо, – напоминал своему корреспонденту один из самых неутомимых русских писателей-сновидцев, – то увидите, что снился мне сей муж как раз в тот день, когда фанатичка-баба бросилась на него» («Для меня он не умер»: Из писем Б.А. Лазаревского к В.С. Миролюбову / Публ. К.М. Азадовского // Тыняновский сборник. Вып. 13: XII–XIII–XIV Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. М., 2009. С. 442).
146
Пришвин М.М. Дневники: 1914–1917 / Подгот. текста Л.А. Рязановой, Я.З. Гришиной, коммент. Я.З. Гришиной, В.Ю. Гришина. СПб., 2007. С. 83. Пришвин встретил начало войны в Новгородской губернии.