Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 31

Что удерживало их вместе? Привычка? Лень? Боязнь перемен? Я, их единственное чадо, которое оба обожали? Или все-таки любовь? Они по-человечески нравились друг другу, очень дружили и всегда были готовы помочь и поддержать друг друга. Когда папа болел, мама не отходила от его постели ни на минуту. И, наконец, у них обоих было потрясающее чувство юмора, спасавшее их брак долгие годы.

Нуля

Моя няня, Антонина Кузьминична Гришина, называемая Тоняша, Тонуля или просто Нуля, пришла в нашу семью, когда мне был год, а ей минуло двадцать шесть. И прожила в нашей семье около сорока лет.

У маминой приятельницы работала няня из деревни Пленишник Вологодской области. Она-то и предложила выписать на лето свою подругу. Высокая, статная, с высокими скулами и пристальным взглядом глубоко посаженных серых глаз – было ясно, что сквозь ее родословную проскакали татаро-монгольские всадники, – Нуля улыбалась редко и неохотно. На окружающий мир смотрела сурово, замечая все грехи и пороки человечества вообще и нашей семьи в частности. Впоследствии выяснилось, что папу она почитает, к маме относится снисходительно, а меня очень любит, но «чтоб без баловства».

В первый же день она заявила, что будет «нянькать девку» один год. «Подкоплю деньжат, вернусь домой и пойду замуж». Двадцать шесть лет, считала она, – возраст пограничный, после которого девушка скатывается в царство старых дев. Жених уже имелся. Раз в две недели приходили от него письма в мятых конвертах. Вместо традиционных сказок она читала их мне, годовалому младенцу, на ночь, медленно, по складам, водя пальцем по неровным чернильным строчкам. Нуля окончила четыре класса сельской школы, читала и писала с трудом. Но после пятого – десятого прочтения письма голос ее креп, письмо обрастало новыми подробностями колхозной жизни, выражения жениховой любви становились всё ярче, его тоска по Нуле – всё горше. И вдруг письма прекратились. Нулина подруга сказала своей хозяйке, а та – моей маме, что жених загулял. Нуля с мамой не поделилась, ни разу не пожаловалась, будто вычеркнула его из сердца и памяти.

Как-то заявила, что в деревню возвращаться не собирается. «Чего я там не видала?» Но через год мама все же выпихнула ее в отпуск, хоть Нуля и сопротивлялась: «Девка-то без меня совсем отощает. И чего мне отдыхать? Я, чай, тут не надорвалась!» Но поехала.

Вернулась веселая, оживленная, письма от жениха начали сыпаться, как благодатный дождь в пустыне. Нуля накупила нарядов, было очевидно, что дни ее в нашей семье сочтены. Но в декабре 1939 года жених опять замолк. На этот раз – навсегда. Он был убит неподалеку от Ленинграда 1 января 1940 года в короткой Советско-финской войне.

Когда мы с мамой в августе 1941 года уехали в эвакуацию с интернатом Союза писателей в деревню Черная под Молотовым (Пермью), о чем я расскажу ниже, Нуля осталась в Ленинграде, нося передачи папе в тюрьму.

После прорыва блокады она приехала в Молотов, отпустила маму с папой в Ленинград, и мы зажили с ней вдвоем. Она поступила на работу уборщицей в Комитет по делам искусств. Пока она мыла полы, я просиживала в просмотровом зале, «принимая» вместе с начальником Комитета выступления танцоров, певцов, фокусников, «оценивая» работу хоров, ансамблей, драматических коллективов. За городом нам выделили крошечный участок земли. Нуля посадила картошку, морковь, брюкву, и по воскресеньям мы тащились на трамвае до кольца, потом час пешком, чтобы взрыхлить, прополоть и полить наши грядки.

Помню день, когда в нашей гостинице впервые заработал лифт. Я до безумия влюбилась в четырнадцатилетнего лифтера Сашу и на следующее утро наотрез отказалась идти с Нулей на работу. После жуткого скандала она оставила меня дома, взяв клятву, что из комнаты я не выйду. «Только если очень приспичит, в уборную, в конце коридора».

Она вернулась вечером, не застала меня в комнате, обегала все этажи от чердака до подвала, все соседние улицы, обыскала сквер напротив и села рыдать на ступеньках у входной двери.

– Чего воешь? Жива твоя девка, с утра на лифте катается, – утешила ее соседка с пятого этажа.

Нуля подлетела к лифту. В этот момент освещенная кабина плавно опустилась и двери открылись. Нуля ворвалась внутрь и выволокла меня оттуда за ухо. Кто-то услужливо подал ей швабру. Она исколошматила меня этой шваброй, протащила за ухо на седьмой этаж и надавала пинков в коридоре, сопровождая экзекуцию такими перлами, что эвакуированное население гостиницы обогатилось красочным лексиконом на долгие годы…

Планка Нулиных моральных стандартов находилась на недосягаемой высоте. В воспитательных целях она открыла мне много «низких истин». Например, «курящая, значит, гулящая», «волосы и губы красят только проститутки» или «раз баба кривобокая и ноги колесом, значит – шлюха», «кто с мужиками путается, у того изо рта воняет». Ее суждения о людях были категоричны и безапелляционны, ее приговоры обжалованию не подлежали. Это осложняло ее отношения с мамой.

Мама была беспечна и, по Нулиным стандартам, легкомысленна. С одной стороны, она не укладывалась в Нулину классификацию высокопорядочных женщин, потому что и курила, и красилась, и рюмку водки была не прочь опрокинуть, но, с другой стороны, обладала замечательной фигурой и ногами безупречной формы. Кроме того, насколько это было возможно после войны, мама со вкусом одевалась, для чего раз в год ездила покупать несколько туалетов в Ригу, заменявшую ленинградским модницам Париж.

В знак протеста «незнамо чего» Нуля объявляла голодовку. Мы осмеливались спрашивать, чем она недовольна, но натыкались на ледяное молчание и дрожащий подбородок. В «День обид» Нуля утром не выходила из своей комнаты, а лежала в кровати с мокрым полотенцем на голове.





– Что, Нуленька, голова болит? – робко спрашивала мама, приоткрывая дверь.

Нуля не удостаивала маму ответом. Зато из-под кровати несся грозный рык. Это наша сибирская лайка Джек, пес, обладавший прекрасным экстерьером и омерзительным нравом, охранял ее от покушений.

Мама ретировалась, но через полчаса ее нервы не выдерживали, и она стучалась к Нуле снова.

– Нуленька, может, принести вам бутерброд или кофе?

В ответ – молчание и рычанье. Мама врывалась к папе в кабинет.

– Иди ты! Со мной она разговаривать не хочет.

– Тоняшенька! – уговаривал папа за дверью. – Съешьте что-нибудь.

– Я тчай пила, – глухо доносилось из комнаты (ее ч было твердым, почти гортанным).

Еще через час мама натравливала на Нулю нашу коммунальную соседку Елену Ивановну. У той манеры были попроще.

– Чего выпендриваешься? – кричала Елена Ивановна в замочную скважину. – Не видишь, что ли, Надежда извелась вся, аж по потолку ходит?

Цель была достигнута. Надежда ходила по потолку. Нуля не притрагивалась к еде день, иногда полтора, и к вечеру второго дня мама превращалась в комок нервов. Не обращая внимания на Джеков рык и оскаленную пасть, мама врывалась к Нуле в комнату с бутербродом или сосиской и пыталась насильно засунуть ей в рот. Нуля, сжав зубы, яростно мотала головой, как арабский скакун. На третий день она выплывала из комнаты, величественная, статная, с обмотанной полотенцем головой.

Я не могу оценить ее отношение к деньгам. Знаю только, что у нас их никогда не было, и мама «не вылезала из ломбарда», а у нее они всегда были. Когда в эпоху космополитизма папу выгнали из университета, Нуля месяцами содержала на свои деньги нашу семью, а одно время даже брала на дом заказы по вязанью, чтобы прокормить нас.

Время от времени к нам приезжали ее родственники: тетки, племянницы, двоюродные братья, дядья, подруги и просто односельчане. Кому-то надо было показаться врачу, кому-то исхлопотать справку, купить мануфактуру, занавески, швейную машинку, запастись мясом, колбасой, сливочным маслом, шоколадными конфетами.

Я часто присутствовала при Нулиных беседах с родными за чашкой чаю.

– А шо, люди сказывают, что явреи жадные, – спрашивал кто-нибудь из гостей.