Страница 12 из 31
– Позвольте… Что значит красные? – возмущается Яков Иванович. – Для русского мундира характерно необычайное разнообразие оттенков цветов. Прошу пояснить: о каком красном цвете вы говорите?
– Об этом! – И я протягиваю клочок бумаги, на котором у меня скопирован цвет канта.
– Это не красный и никогда красным не был! – отчеканивает Яков Иванович. – Это самый настоящий малиновый, который, сколько мне помнится, был в лейб-гвардии стрелковых батальонах, в семнадцатом уланском Новомиргородском, в шестнадцатом Тверском драгунском и в лейб-гвардии Гродненском гусарском полках. Сейчас я проверю…
Он открывает шкаф, перелистывает таблицы мундиров, истории полков, цветные гравюры…
– Пока всё правильно, – подтверждает он. – Пойдем дальше… Если эполет на этом мундире кавалерийский – в таком случае стрелковые батальоны отпадают. Остаются драгуны, уланы и Гродненский гусарский полк. Тверской и Новомиргородский тоже приходится исключить: в этих полках пуговицы и эполеты «повелено было иметь золотые». А на вашем портрете дано серебро.
Следовательно, это должен быть Гродненский… А как выглядит самый портрет?
Я показываю ему фотографию.
– Вы дитя! – восклицает Яков Иванович. – Это же сюртук кавалериста тридцатых годов. В это время в Гродненском полку введены перемены и на доломаны присвоены синие выпушки. Но сюртуки оливкового цвета сохранены по 1845 год, и до 1838 года на них оставался малиновый кант. Итак, – заключает Яков Иванович, складывая книги высокими стопками, – всё сходится в пользу Гродненского.
– Яков Иванович, – восклицаю я, – вы даже не знаете, какой важности сообщение вы делаете! Ведь на основании ваших слов получается, что это Лермонтов.
– Простите, – останавливает меня Яков Иванович, – этого я не говорю! Пока установлено, что это офицер гусарского Гродненского полка. И не больше. А Лермонтов или не Лермонтов – это не по моей части».
Папа коллекционировал оловянных солдатиков. Раза два в месяц к нам из военной секции Дома ученых приходили его друзья, «задвинутые» на военной истории России. Они были уже пенсионерами, в прошлом имели высокие военные звания. Помню хорошо двоих: Романа Шарлевича Сотта и Илью Лукича Гренкова. Роман Шарлевич, среднего роста, с бледным нервным лицом, отличался повышенной худобой. У него были огромные выпуклые глаза, и когда Сотт смеялся, мы боялись, что они выскочат из орбит. Под тонким хрящеватым носом красовались холеные усы. Время от времени Роман Шарлевич расчесывал их серебряной щеточкой. Мама восхищалась его галантностью и безупречными манерами: «Шарлевич – типичный виконт». А наша няня Нуля была настроена прозаически: «Шарлевич, как кузнечик, исхудавши весь».
Илья Лукич, напротив, был огромный и пышный, мягкий и уютный. Его гладкие розовые щеки напоминали лангеты и, когда он улыбался, надвигались на глаза и, как заслонки, напрочь их закрывали.
Оба приходили со своими оловянными драгунами, уланами и кирасирами. Крышка рояля опускалась, и на черной полированной поверхности «Беккера» устраивалось какое-нибудь знаменитое сражение. Собиралось довольно много народу, и наши «полководцы» рассказывали, как располагались полки, кто кого прикрывал, с какого фланга начиналось наступление.
Мои друзья Иосиф Бродский, Илья Авербах и Миша Петров очень любили эти военные вечера и старались не пропускать исторические сражения.
Как-то мы с папой собрались в Русский музей и пригласили Бродского к нам присоединиться.
Проходя мимо репинского «Заседания Государственного совета», Иосиф спросил, кого папа знает из сановников. «Всех», – сказал отец. Мы уселись на скамейку перед картиной, и папа рассказал о каждом персонаже на этом полотне, включая происхождение, семейное положение, заслуги перед отечеством, интриги, козни и романы. Мы провели в «Государственном совете» два часа и пошли домой. На дальнейшее любование живописью не было сил.
А однажды папа повел нас с друзьями к Юсуповскому дворцу и с мельчайшими подробностями рассказал о роковом вечере убийства Распутина. Он знал, из какой двери выбежал князь Феликс Юсупов, где стоял член Государственной Думы Владимир Митрофанович Пуришкевич и где была и что делала в этот момент жена Юсупова, красавица Ирина… Картина была настолько живой и убедительной, что я долгое время, в темное время суток, обходила дворец стороной, боясь, что вот-вот из дверей на набережную выскочит отравленный, взлохмаченный, полубезумный старик.
Папа прекрасно знал ленинградский юридический мир. Поэтому именно к нему приехал Александр Иванович Бродский на следующий день после ареста Иосифа, просить, чтобы папа посоветовал лучших адвокатов: папа назвал Якова Семеновича Киселева и Зою Николаевну Топорову. После совещания и папа, и Александр Иванович, и сам Киселев решили, что Якову Семеновичу лучше устраниться. Хоть он и был блестящим защитником, и носил невинную фамилию Киселев, но обладал очень уж еврейской наружностью. На суде это могло вызвать раздражение господствующего класса. Зоя Николаевна Топорова – хотя тоже еврейка, – но Николаевна, а не Семеновна. И внешность нейтральная, еврейство не демонстрирующая.
И тем не менее… Хотя Зоя Николаевна была человеком высочайшего профессионализма и редкой отваги, все мы, включая и папу, и Киселева, и саму Топорову, понимали, что, будь на ее месте сам Плевако или Кони, выиграть этот процесс в стране полного беззакония невозможно. Что и случилось…
Более несовместимых характеров, чем у моих родителей, представить себе было невозможно. Папа – спокойный, логичный, академичный, типичный ученый. Он был щепетилен, пунктуален, справедлив, и при этом – блестящ, остроумен и пользовался оглушительным успехом у дам.
Иногда мама получала анонимки с именами то одной, то другой папиной фаворитки. Не ставя папу в известность об этих писульках, она выкидывала их в мусорный ящик. Но как-то раз ей позвонили из парткома юрфака и пригласили прийти «на разговор». Четыре человека с серьезными лицами уведомили ее о папином романе с аспиранткой Лидией К. и необходимости безотлагательно принять меры. Мамина реакция была для партийных товарищей неожиданной.
«Как не совестно взрослым людям заниматься сплетнями? Лидушка – моя близкая подруга, – сказала мама ледяным голосом, – я настоятельно прошу меня грязными доносами больше не беспокоить».
Мама являла собой классическую представительницу богемного мира – артистичную, капризную, непредсказуемую, с фонтаном противоречивых эмоций и страстей.
У них обоих были на стороне приключения, влекущие за собой сцены разного накала. Но я не помню, чтобы хоть когда-нибудь слово «развод» мелькнуло при выяснении их отношений. Главный мамин роман закончился, когда ей исполнилось пятьдесят. В юбилейное утро она подошла к зеркалу, придирчиво оглядела себя без макияжа и объявила приговор: «Опять не то… Но, наконец, свободна!» Папа продержался дольше, но мама умела отвлекать его коробкой мармелада, пастилой, халвой с арахисом, а также маслинами и сыром «Рокфор». Съев все эти лакомства, папа ложился на диван с каким-нибудь историческим фолиантом и просил не звать его к телефону, «меня нет и не предвидится». Иногда скучающая мама заглядывала в кабинет.
– Зачем ты читаешь всякую устарелую муть? Ты совершенно не интересуешься современной литературой.
– Например? – спрашивал папа, не отрываясь от книги.
– Уверена, что ты не знаком с творчеством Анны Зегерс.
– Что-о? Я не читал Анну Зегерс? – кричал папа, приподнимаясь на локте, и, протянув угрожающе руку в сторону двери, кричал: – Вон из кабинета!
(В толк не возьму, почему причиной этой сцены оказалась вполне посредственная гэдээровская писательница, пользовавшаяся популярностью в Союзе тех лет.)
Родители были абсолютно единодушны в оценке советской идеологии и в полном неприятии режима, а также в отношении моего воспитания, перепоручив эту неблагодарную задачу моей няне Нуле. Зато часто имели взаимоисключающие мнения и ссорились, обсуждая фильмы, спектакли, книги, музыку, а также некоторых друзей и знакомых.