Страница 31 из 65
Я начал с того, что «Смерть в рассрочку» слабее «Путешествия». Как только заговоришь с кем-либо о новом романе Селина, так сейчас же и слышишь вопрос: хуже, не хуже? Склонность к оценкам и сравнениям в нас неискоренима. Повторю, что разногласий быть не может, – хуже. Рисунок бледнее, обманчивее, – а во второй половине книги автор, будто устав от невзгод своего героя, принимается нас потешать приключениями некоего чудака-изобретателя. Если бы не было «Путешествия вглубь ночи», нельзя, пожалуй, было бы и догадаться, к чему идет его рассказ, каков его стержень. Но помня тему, узнаешь ее и в новых вариациях.
Некоторые главы – вполне на уровне первого романа. Исчез только элемент удивления. Америка уже открыта, и во второй раз мы глядим на нее уже более рассеянно. А пейзаж по-прежнему достоин пристального внимания.
<«Трагедия Любаши» Ф. Гладкова. – Писатели и молодежь>
Новая повесть Гладкова «Трагедия Любаши» вызвала долгие оживленные споры и толки в советской печати. Нет, кажется, ни одного журнала, который не посвятил бы ей статьи. На некоторых заводах и в школах были даже устроены собрания на тему «Права Любаша или не права», – подобно тому, как прежде устраивался «суд» над ибсеновской Норой.
Не следует, однако, думать, что литературный престиж Гладкова, сильно павший по сравнению с эпохой «Цемента», поднялся снова на сколько-нибудь значительную высоту. Нет, даже самые снисходительные критики, будто сговорившись, указывают, что художественные достоинства «Любаши» невелики.
«Трагедия Любаши» взбудоражила критику – а может быть, взволновала и некоторых читателей – только сюжетом. В самом названии повести есть какая-то вкрадчивая «интимность», которая действует на воображение. Нет ничего удивительного, что «Трагедию» охотнее берут в библиотеках, чем хотя бы роман того же автора, названный «Энергия», – вывеска эффектная и заманчивая.
«Беда нахлынула на Любашу незаметно», – начинает свой рассказ Гладков. Все шло превосходно. Любаша была весела и счастлива. На заводе стояла во главе премированной «бригады», в партии (разумеется, Любаша – «партийка») ее уважали и ценили, муж в ней души не чаял. Но вот начались несчастья. Вызвал ее однажды партком Дробишин и сказал:
– Предупреждаю, Любаша: дело видимое – процент брака растет у тебя прогрессивно каждый день. Лучшая ударница. Бригада премирована. Брак довела до минимума. А теперь что такое? Вот гляди: за вчерашний день тринадцать процентов! Подтянись!
Любаша оправдывалась: сырье плохое. Но партком не признает «объективных причин» и требует работы прежнего качества. На хорошем сырье всякий дурак сумеет работать. На то она и ударница, чтобы давать остальным пример.
Муж Любаши того же мнения. Ему, Модесту, стыдно за жену. Про нее говорят, что она срывает заводской план. «А для меня, как большевика, – говорит Модест, – мое революционное дело дороже жены, дороже меня самого. Наша вещь, наша машина, наше социалистическое производство – это наша борьба, наша жизнь, наше оружие в войне за великое будущее».
Любаша все эти красивые слова знает. Не раз уже их слышала. По существу, она даже согласна с ними. Вполне согласна. Недоразумение, «трагедия» только в том, что от нее требуют непосильного. На таком сырье, как ей подсовывают из склада, работа без брака невозможна. Любаша ни в чем не виновата. Ее удивляет, ее возмущает то, что товарищи, друзья, муж, так высоко ценящие вещи и вообще «производство», несправедливы и невнимательны к человеку.
Беда цепляется за беду. Однако в заключение, разумеется, добродетель торжествует, а порок наказан: выясняется, что Любаше нарочно подсовывали дурное сырье и что оклеветали ее те же негодяи, которые мешали ей успешно работать. Трагедия кончается.
Всякому, конечно, ясно, что повесть Гладкова написана в иллюстрацию сталинского лозунга о людях, за которыми надо ухаживать, как за растениями… Автор откровенно защищает свою героиню от нападок слишком ревностных «партийцев». Нет сомнений, что и огромное большинство читателей – за Любашу, безвинно переживающую трагедию. Споры идут только по вопросу: правильно ли ее личное отношение к долгу, не вносит ли она в работу слишком много самолюбия, истинно ли «коммунистично» такое отношение к своему заводу и своим производственным успехам?
Я рассказываю о «Любаше» лишь в порядке осведомления, отнюдь не советую ее читать иначе как «для осведомления». Советская литература сейчас раскалывается на две части, вероятно, отражая в этом духовное состояние России: одна идет к освобождению, к разрыву схем, к восприятию жизни во всей ее широте; другая, наоборот, заостряет понятие «партийного» творчества, как бы подменивая партией весь мир. Гладков принадлежит ко вторым, к упорствующим. А так как раскол, о котором я только что упомянул, официально игнорируется, критика продолжает уделять внимание беллетристической казенщине. Иначе быть не может. Но не может это и длиться долго.
Не надо быть пророком, чтобы предсказать, что лет через десять, не более, такие сочинения, как «Трагедия Любаши», будут расцениваться как пример творческого падения, литературного захолустья, глубокой литературной провинциальности. И дело вовсе не в таланте Гладкова, а в его кругозоре. Пусть у русских читателей останется исключительный интерес и внимание к труду, пусть всякий «идеализм» им будет чужд… Допустим. Все же они почувствуют, что незачем называть трагедией простые неприятности. Что трагедии бывают в жизни другие. Что жизнь вообще – это не только партком, завком и областком.
Многие, конечно, понимают это и теперь.
Идеализм…
В философском значении ни этот термин, ни «материализм» не имеют, разумеется, ни положительного, ни отрицательного оттенка. Но в расплывчатой повседневной речи идеалистами мы называли людей, которым хотели польстить. Идеалист – бескорыстный человек, материалист – человек, ценящий материальные блага: до сих пор вненаучный смысл этих слов был приблизительно таков. Не совсем ясно, сохранился ли смысл этот в советской России: свидетельства приезжающих «оттуда» на этот счет разноречивы. Отожествление философского идеализма с чепухой, ересью и даже – по Ленину – «поповщиной» должно бы отразиться и на обыденно-разговорном значении слова. Но, по-видимому, отразилось не вполне.
Эпитет «идеалистический» с положительным оттенком встречается в интереснейшей анкете о писателях и учащейся молодежи, проведенной журналом «Советское студенчество». Анкета эта прошла почти незамеченной. Между тем по значению своему, по намекам, в ней заключенным, по самому вопросу, который в ней поставлен, она заслуживала бы серьезного размышления.
Писателей спросили: почему вы не пишете о студентах? Писатели ответили: не пишем потому, что не знаем их, а не знаем их потому, что они не хотят, чтобы мы их знали… Конечно, я обобщаю ответы, подвожу общий итог. Но утверждение, что между литературой и учащейся молодежью связи нет, встречается в анкете всюду.
Студенты «вузовцы» остались писательскими ответами недовольны. Заразившись от шахтеров и трамвайных кондукторов, они «требуют», чтобы писатели рассказывали о их житье-бытье, считая, что такое требование абсолютно законно и соответствует творческому долгу художников слова. Надо полагать, что «требование» вдохновит некоторых беллетристов – и студенческие повести или романы в ближайшее время появятся. Но значения анкеты они не уменьшат.
С откровенностью, на которую толкнула его, вероятно, репутация «интеллигента прежней закваски», с резвостью, которую позволяют ему возраст и положение, Серафимович ответил студенчеству:
– Под лежачий камень вода не течет.
Студенты, мол, утратили «идеализм». Они живут «замкнутой жизнью». Их мало что интересует. Они «не поддерживают связи со своим писателем». Пеняйте, значит, на самих себя, дорогие товарищи, если мы о вас мало пишем.
Заявление это вдвойне значительно: и поскольку оно относится к молодежи, и поскольку оно характерно для писателей, для их роли, для их деятельности в советской России. Думаю, что во втором, писательском, «разрезе» оно особенно веско и показательно.