Страница 15 из 24
Панна Ошуйская отложила перо.
Вдохновение ушло, как вода в песок, зато появилось неясное беспокойство. Заглянув в спальню, панна Ошуйская убедилась, что подозрения ее были не беспочвенны. Вот супруг. Лежит. На бок повернулся, руки под щеку сунул, губы приоткрыл, как карп на блюде, и пузыри пускает, сладко причмокивая. Одеяло вовсе сбросил и, замерзнув оттого, свернулся калачиком.
До чего смешон.
И ночная рубашка задралась…
Панна Ошуйская укрыла супруга одеялом и вздохнула. Какой ни есть, а свой… вдруг да взревнует упырь? И убьет? Мысль эта была нова и ужасающа. Она холодила спину предчувствием беды и еще сладостным предвкушением — никогда-то из-за панны Ошуйской не то, что не убивали, но даже не дрались…
…воображение живо нарисовало сцену, в которой она рыдает над телом убиенного супруга, проклиная злодея, как проклинала его Кинеида в прошлогодней постановке. Постановка, к слову, была дрянной, а игра местных актрисок вызывала лишь зевоту, не хватало им экспрессивности и вообще… в общем, рыдать у панны Ошуйской получилось бы лучше.
И проклинать тоже.
А упырь, осознавши, что ревностью своей он убил зарождающееся чувство, самолично растоптал любовь, стоял бы в сторонке понурившись, голову опустив и покорно принимая проклятья… потом были бы похороны… и одинокие долгие вечера… и страдания, страдания… и письма, которые бы писал ей упырь, умоляя о прощении… и камин, где бы они сгорали… поначалу… первые лет пять… или десять? Потом бы сердечная рана затянулась бы… или нет, скорее уж он, поняв, что не способен сломить гордый дух одинокой женщины, явился бы к ней, дабы покаяться и покончить с собой, не имея сил жить дальше. А она, узнав о том, простила бы. Панна Ошуйская, что б там ни говорили, была великодушна…
Она посмотрела еще раз на мужа и шепотом пообещала:
— Если он тебя убьет, я заставлю его страдать. Долго.
Муж причмокнул во сне и пробормотал что-то непонятное… как есть, черствый человек. Как ее угораздило выйти замуж за такого?
И что ей делать?
Стоять?
Или может… нет, панна Ошуйская не чувствовала в себе усталости, разве что вдохновение вернулось… пожалуй, в ее поэме будет этакий эпизод.
— Я проклинаю вас понеже! — что такое «понеже» она не очень знала, но ведь легло же слово, а значится, на своем месте. — И бед бессчетное число… пусть вас закружит вороньем!
Как-то так, да… или поподробней расписать, каких именно бед?
Панна Ошуйская выскользнула из супружеской спальни в будуар, где на столике кипарисовом ждали ее свечи и альбом с набросками будущего шедевра… выскользнула и замерла: над святая святых, ее альбомом и серебряным сундучком, в котором хранились предыдущие альбомы — ее поэтическое наследие, за которое потомки будут сражаться — склонилась тень.
Черная горбатая тень.
Эта тень была кособока и уродлива… и желала похитить то, что… панна Ошуйская, до конца так и не успев осознать, что мечты ее становятся явью, завизжала…
Васька в доме чувствовал себя привольно. Пройдясь по первому этажу, он сгреб в сумку пяток статуэток, про которые подружка сказывала, что будто бы они нефритовые и стоят немало. Прихватил серебряную пепельницу. И еще махонькие, но увесистые часы. Оглядел рамы. Рамы были хороши, но тяжеловаты… сунулся было на кухню, но басовитый храп остановил. Стало быть, кухарка ныне не отправилась домой…
Что ж, не везет так не везет. Ничего, фарт — дело наживное. Он прислушался — в доме было тихо… и решился. Наверху, в хозяйских комнатах, небось, прибарахлиться легче выйдет. А если гарнитурчик тот прибрать, то и…
…в темном коридоре он остановился.
Огляделся.
Прислушался.
А слух у Васьки был отличнейшим, и если кто ходит… нет, тихо… темень расступалась — привыкали глаза. И вот уже на светлых стенах проступили черные рамы картин…
…Васька слыхал, что есть фартовые, которые за мазней этою вот ходят. Оно-то понятно, что картинка картинке рознь, за одну тебе гору золотишка насыплют, а за другую и пары медней не допросишься. И знать бы, которая ценна, да… эх, права была мамка, подзатыльниками мудрость в голову вбиваючи: учиться надо было.
Глядишь, отыскал бы картинку верную.
Снял бы…
Половицы тихо поскрипывали, но Ваську не выдавали.
Он заглянул в одну комнату, та была пуста и принесла красивый бабский веер и серебряного оленя, который едва-едва в мешок влез, уж больно рогастым был.
…пара птичек из слоновой кости.
…нож для бумаг.
…и в ящике стола — надо думать, попал Васька в хозяйский кабинет, — целую пачку злотней, лентою перевязанную. Пачку Васька сунул за пазуху, так оно верней. А в мешок отправил еще нож для бумаг и брегет, забытый на краешке стола.
Мешок от этаких подношений раздулся и сделался тяжел, потому Васька перекинул его на спину. И можно было б уходить, да… не отпускала мыслишка об драгоценностях хозяйкиных, которые в Васькином воображении сделались вовсе уж невероятными, небось, у самой королевы таких не было. А если и были, то где та королева?
Гостиная…
…пахнет пылью, знать, убираются тут нечасто…
…а дальше, как и сказывала разбитная подруженька, хозяйские личные покои. Дверь отворилась беззвучно, и Васятка замер.
Комната была пуста, но…
Подсвечник.
И пара свечей стеариновых, полупрозрачных — Васькина мамаша такие катала, по сребню за дюжину. Гора чернильницы. Книга какая-то… и огроменный короб, серебром облицованный.
Васька облизал губы.
Здравый смысл подсказывал, что надо уходить, но… короб был так близок…
…Васька даже чеканку разглядеть мог, и еще камушки красные… или синие — при свечах не разберешь… и если схватить да…
Быстро…
Он решился.
Первый шаг. Замереть. Прислушаться. Нет, тишина… если кто и был в комнате этой, то вышел по собственной надобности… оно и правильно, оно и к лучшему… второй… третий… и вот уже Васька у стола. Он схватил короб и прикусил губу, чтоб не выругаться — тяжеленный, падлюка! Показалось даже, что короб этот к столу прикручен намертво, ан нет, поддался… его б в мешок, да некогда…
И тут за спиной раздался тихий-тихий вздох.
Васька обернулся.
И едва не выронил короб… он слыхал, что в таких от старых особняках всякое водится, да только не верил в брехню… да и подумаешь, призрак… но нынешний…
Она стояла в дверях.
В полупрозрачном одеянии, простоволосая, страшная… белый овал лица, черные провалы глаз и губы красные, будто крови насосалась… Васька сглотнул.
Бежать!
Только вот ноги застыли. А тварь протянула к Ваське когтистые руки, раскрыла рот и издала звук, высокий и тонкий, оглушающий, лишающий разума…
…услышав крик, Себастьян все ж решился и, обернувшись крылом, высадил стеклянную дверь. Брызнули осколки, запутавшись в тонком пологе штор. Да и сам он, признаться, споткнулся и повис в них, таких обманчиво легких, шелковых.
Вот же не хватало беды!
Себастьян дернулся было, но проклятые шторы скользили и норовили спеленать покрепче, будто именно в нем узрели злоумышленника. И, потерявши терпение — в последнее время с терпением у него вовсе было тяжко, Себастьян распахнул крылья.
Затрещала горестно ткань.
Визг смолк.
Что-то упало, покатилось…
…Себастьян сдернул с головы шелковый обрывок.
Васька понял, что жизнь его бестолковая — ах, мама-маменька, мало вы колотили, мало таскали за космы, мало стучали да полбу скалкою, едино боль головную вызывая — подошла к концу, когда тварь, вытянувши руки с тонкими длинными когтями, шагнула к нему навстречу.
Обнять желала?
Пахнуло вдруг холодом лютым.
По спине протянуло ледком, будто тот, о котором упоминать вслух не стоило, возник за Васькиной спиной. Зазвенело что-то… он оглянулся, понимая, что все еще оглушен криком, обездвижен, только и может, что смотреть.
…вторая тварь возникла в окне.
Вдруг качнулись полупрозрачные занавеси, слиплись и распались, выпуская нечто… оно было огромно.