Страница 6 из 10
Мужик нагло зареготал и подозвал собаку, но только с одной целью – рявкнуть долгожданное «фас», чтобы вдоволь налюбоваться, как два пропитых алкаша будут драпать отсюда со всех ног.
– Я повторять не буду, – пригрозила ему Танька и сделала вперед еще полшага, не отводя глаз от агрессивно настроенной собаки.
– Я тоже, – пообещал ей мужик, а дальше все пошло не так, как должно: псина тоненько взвыла – именно взвыла, а не рявкнула, беспомощно оглянулась на оторопевшего хозяина, застывшего с открытым ртом, и легла на снег, послушно вытянув передние лапы.
– Фас! – заорал мужик, но овчарка не двинулась с места, покорно положив морду на лапы. – Фас, я сказал! – повторил ее хозяин, но собака, тоненько повизгивая, метнулась к подъезду, откуда имела неосторожность выскочить на улицу.
– Сам уйдешь или повторить? – Голос Егоровой звучал глухо, словно из подземелья, глаза посверкивали недобрым огнем.
– У-у-у, шалава! – прошипел посрамленный враг и, в сердцах отбросив палку, покинул детскую площадку, не прекращая бормотать проклятия.
Илья оцепенел.
– Что ты сделала? – только и сумел он вымолвить.
– Так, сустроила кое-что. – Танька была немногословна. – Пойдем, что ли, до дома тебя провожу, а то того и гляди от собак придется отбиваться.
Русецкий поднялся, как по команде, и послушно двинулся за Егоровой, забыв о том, что логичнее было ему проводить женщину, а не наоборот.
Через какое-то время Рузвельта начало заметно потряхивать, но озноб не имел ничего общего со знакомым ему физиологическим состоянием. Да и рановато было испытывать подобные ощущения, в чем-чем, а в этом Илья ошибиться не мог, многолетний опыт был тому порукой. Вместе с тем его не покидало ощущение, что происходит нечто странное: перед глазами всплывала знакомая асфальтированная дорожка, обрамленная кустами цветущей сирени, он даже чувствовал этот запах, навстречу ему плыло женское лицо с перевернутыми запятыми… Это был его сон, он узнал его, и уже ждал волны сердцебиения, и, прищурившись, смотрел вперед, ожидая увидеть знакомую женскую фигурку, но ничего не происходило, а сердце билось ровно, не проваливаясь в холодный пустой живот и не отдавая в ноющее плечо. Русецкий покосился на бредущую рядом Егорову и чуть не заплакал: стало безумно жалко потерянных лет.
– Слушай, Танька, а почему мы с тобой ни разу за все это время не встретились?
– Это ты так думаешь, – улыбнулась Егорова. – Вспомнил? Нет?
Рузвельт не понимал, о чем она его спрашивает. Может быть, сон рассказать? Про сирень, глаза-запятые, про крошечную женскую фигурку в просвете тополиных стволов… Женская фигурка… Танькина это фигурка, понял Илья, поэтому сердце и успокаивалось. Значит, права? Значит, виделись?
– Я, между прочим, о тебе всегда помнил… – Соврав, Русецкий даже не поморщился, ему и правда сейчас казалось, что помнил Егорову всегда, зато она громко шмыгнула носом и скрипуче рассмеялась:
– Да ладно тебе, не свисти!
– Правда, – с азартом бросился Илья разубеждать Таньку, но быстро остыл, почувствовав неловкость. – Иногда, – добавил он. – Во сне.
– Вот так и говори. – Егорова, похоже, осталась довольна. – Давно у тебя подселенец-то?
Рузвельт вытаращил глаза:
– Какой подселенец?
Первым делом Илья подумал о своих соседях – марийцах из Йошкар-Олы, с которыми последние десять лет он делил трехкомнатную квартиру в доме, безрезультатно дожидающемся сноса. Ольюш и Айвика, которых Русецкий считал бездетной супружеской парой, на поверку оказались братом и сестрой, состоявшими в гражданском браке. Об этом Илья узнал случайно, благодаря подобранному на улице товарищу по несчастью, по иронии судьбы тоже оказавшемуся марийцем. Он говорил о соседях Русецкого неодобрительно, с осуждением, грозил им карой божией, потому что те нарушили Закон. Какой именно, Илья уточнить не догадался и своего отношения к Айвике и Ольюшу не поменял, скорее наоборот – люди, способные противостоять устойчивым стереотипам, всегда вызывали у него уважение. К тому же он видел, как жили эти двое – замкнуто и тихо, гостей у них сроду не бывало, а его громогласных товарищей марийцы словно не замечали. Ольюш только печально покачивал головой, глядя вслед собутыльникам Рузвельта. Иногда, правда, к Айвике приходили какие-то женщины, часто со своими продуктами – то яйцами, то рыбой, то бутылкой подсолнечного масла. Заходили в дом, шептались в прихожей и робко шли за хозяйкой в одну из комнат, откуда потом слышались непонятные Илье слова, часто сопровождающиеся всхлипами, а подчас и рыданиями.
«Колдуит», – тревожно прошептала Русецкому старая Вагиза, на православную Пасху притащившая бедовому соседу крашеные яйца. Дом был интернациональным, жила она в нем всю жизнь и привыкла с уважением относиться ко всем религиозным праздникам.
– Не о том думаешь, – заявила Танька, как будто отслеживавшая движение его мыслей. – Твой дом?
Дом действительно был Русецкого: вот они, три этажа, обляпанные застекленными балконами, набитыми старыми досками, фанерными листами, банками да коробками. Илья никогда не видел, чтобы за прозрачными стенами этих уродливых конструкций росли цветы, людей за ними тоже никогда видно не было, возможно, по вполне банальной причине – просто некуда ступить.
Самому Рузвельту балкон достался без остекления, да и выносить на него было нечего – если только зимой остатки еды, потому что холодильник был давно продан местному лавочнику по имени Иссаметдин за какие-то копейки. Пару раз в год, когда распускались тополя или начинали зацветать липы, Илья выносил на балкон единственную табуретку, садился подальше от чугунного ограждения и судорожно вдыхал, с наслаждением вспоминая пастернаковские строки: «Так, воздух садовый, как соды настой, шипучкой играет от горечи тополя…»
«Господи! – подумал Рузвельт. – Какая красота! Никому не нужная, разбросанная по тысячам томов, пылящихся в городских, районных и домашних библиотеках. Подаренная миру истина, растасканная на цитаты для красного словца…»
– О чем думаешь? – Егорова, так и не дождавшись ответа от Русецкого, тронула его за плечо.
– Мой, говорю, дом. – Илья быстро включился в разговор. – Зайдешь?
– А чё я там у тебя не видала?
– Ну этих, подселенцев моих…
– Ну на них и смотреть необязательно, – зевнув, заявила Танька, а Русецкий повторил приглашение:
– Может, поднимешься?
– Не знаю даже. – Неожиданно Егорова смутилась. – А это удобно?
– А что неудобного-то? Зашла к бывшему однокласснику на чай.
– Не, не могу… Давай потом.
– Еще через тридцать лет? – с грустной иронией уточнил Илья.
– Зачем через тридцать? – Танька вдруг стала очень серьезной. – Завтра. А то, что я сегодня с пустыми руками…
«Не придет, – помрачнел Рузвельт. – Пообещает и не придет»
– Я приду, – тихо произнесла Егорова, после чего Илье в который раз за вечер стало не по себе. «Как она это делает?» – удивился он, отметив, что та словно читает его мысли. – Сказала – приду, значит, приду.
Рузвельт улыбнулся ее словам, уловив знакомую Танькину интонацию – «Приду – значит, приду». Он помнил ее по школе, по занятиям физикой в библиотеке, по немногочисленным прогулкам по городу. Теперь Илья был на сто процентов уверен: раз пообещала, значит, сделает.
– Может быть, я все-таки тебя провожу? – Ему не хотелось расставаться с Егоровой.
– Еще чего! – возмутилась Танька и фактически втолкнула его в подъезд.
Втолкнула и, не отрывая глаз от двери, пару раз выдохнула. Постояла еще немного, подождала и, перекрестив дверь, побрела прочь, не разбирая пути. Пот лил с нее градом, ноги казались свинцовыми, но тем не менее Егорова улыбалась, потому что, как она сама говорила, «что-то сустроила» и «что-то вышло».
Эта манера говорить загадками показалась Русецкому невероятно притягательной. Сбросив куртку прямо у порога, Илья, не разуваясь, подошел к кровати и брякнулся на нее со всего маху. Давно ему не было так хорошо, так спокойно и радостно. Впервые за много лет качество прожитого вечера определялось не количеством выпитого, а ценностью состоявшейся встречи. Словно и не прошло тридцати с лишним лет: с чего начали, тем и закончили. А может, наоборот: чем закончили, с того и начали.