Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 10



Рузвельт покачивался на кровати и рассматривал потолок, постепенно погружаясь в дрему. А если и не в дрему, то в какое-то странное состояние, при котором он вновь «видел» перед собой узкую асфальтированную дорожку и шел по ней, а потом недобро сверкнули две перевернутые запятые и появилось ощущение, что внутри зашевелился еще один Илья, или не Илья, а кто-то Другой. И стало тесно, заломило плечо, заныла грудь…

«Ужас какой!» – задыхаясь, вынырнул Русецкий из забытья, с трудом поднялся с кровати и бросился к балкону. Впрочем, бросился – это слишком громко сказано, еле дотащился, тяжело переставляя ноги. Отодвинув шпингалет, Илья выглянул на улицу – снегопад закончился, стало морознее. Илья с опаской подошел к балконному ограждению и остановился. Мучительно потянуло вниз. «А что? Одно-единственное движение – и всё! Полная свобода. В первую очередь от себя самого», – подумал Рузвельт и перевесился через перила. «Говорят, земля манит», – вспомнился ему штамп, используемый сочинителями в описании самоубийц. «Ерунда это все», – ухмыльнулся Русецкий и посмотрел в ту сторону, куда, показалось ему, должна была направиться Танька. И каково же было его удивление, когда перед ним предстал негатив того самого сна, который он видел время от времени.

«Чертовщина какая-то!» – пробормотал Илья и потер глаза – негатив остался, а вместе с ним и ощущение, что сейчас в просвете между двумя огромными тополями появится крошечная женская фигурка… Но как Русецкий ни вглядывался старательно в даль, ничего не изменилось, только стало очень холодно. Поэтому, вернувшись в комнату, он подобрал брошенную у порога куртку, надел ее и снова улегся на кровать, представляя, как завтра к нему войдет Егорова, сядет к столу… «К какому?» – сообразил вдруг Илья: никакого стола не было, вместо него последние полгода использовался широкий подоконник, заваленный недочитанными книгами, неоплаченными коммунальными счетами, заставленный давно не мытыми стаканами… Илье стало неловко, но вместо того, чтобы привести комнату в порядок, он уткнулся в подушку и долго лежал, прокручивая в памяти сегодняшнюю встречу с Егоровой, сцену на детской площадке. Еще он попытался вновь погрузиться в пьянящее состояние легкой дремы, вместе с которым всплывают интригующие фрагменты знакомого сна, но безуспешно. Вместо знакомых кадров привиделось вообще что-то странное: на какое-то мгновение Рузвельту показалось, что он краем глаза видит человека, пересекающего его комнату. Только это был не совсем человек, а скорее его бледная копия, лишенная естественной плотности, но при этом она передвигалась в пространстве точно так же, как все обычные люди.

«Чушь!» – потряс головой Русецкий и широко раскрыл глаза: комната была пуста, под потолком неровно – видимо, от перепадов напряжения – горела лампочка, свет был мутным и вязким, словно незастывший воск. Илья знал, что с ним все в порядке, что сознание у него сохранно, так как выпитого сегодня явно недостаточно для возникновения делирия. Тоска сжала сердце Русецкого с такой силой, что тот чуть не заплакал: «Что происходит?» На первый взгляд ничего особенного, из ряда вон выходящего, но тем не менее что-то происходило, просто оно не имело названия и не определялось словами.

В метаниях прошла ночь: Илье становилось то жарко, то холодно, то страшно, то смешно, его то мучила жажда, то мутило. Но он был уверен, что это странное состояние не имеет ничего общего с похмельем, это была какая-то другая болезнь, прежде ему неведомая. Надо ли говорить, что Русецкий поджидал утро с таким нетерпением, с каким нечистая сила прислушивается к пению петуха. Однако, как ни подгонял Рузвельт рассвет, тот все равно наступил неожиданно. «Значит, спал», – решил Илья, блаженно вытянувшись на кровати. Исчез ночной морок, а вместе с ним и странное ощущение присутствия в доме чужого человека. Русецкий снова заснул.

Так же, как и Илья, практически не спала в эту ночь и Танька Егорова, бродившая по квартире, как призрак, к неудовольствию мужа и черного кота Кузи, периодически подававшего голос с кухонного пенала, откуда независимое животное наблюдало за передвижением вверенных ему «человеков». Кузя был в доме главным, это признавала даже Танька, мотавшаяся на рынок за каким-то особым видом кильки-тюльки, потому что все остальные сорта рыбы кот решительно отвергал.

– У-у-у, зараза, – ворчала Егорова, обнаруживая в разных местах квартиры тщательно запрятанные рыбные останки, но стоило мужу замахнуться на «этого паразита», как она тут же вставала на защиту кота.

– Я его кастрирую, – обещал супруг расправиться с «дармоедом», но спустя какое-то время менял гнев на милость и собственноручно открывал Кузе форточку, чтобы тот мог отдаться зову природы. Через дверь кот дом никогда не покидал, только поверху, благо жили на первом этаже.



Между прочим, кота Танька ценила не только за его свободолюбивый нрав, но и за особую чувствительность. Спал он исключительно у Егоровой в изголовье и ложился туда, как правило, только когда ей требовалось освободиться от «нахапанной» энергетики тех, кого лечила. По реакции кота Танька распознавала тайный умысел человека, пришедшего в дом. Бывало, Кузя бросался на ноги визитерам или шипел, забившись под кресло. Если же кот не покидал своего облюбованного места на кухне, все было нормально. Вот и сейчас, свесив передние лапы с пенала, он преспокойно поглядывал на расхаживающую в темноте хозяйку, пока та не зажгла свечу и не присела.

Мерцающий в темноте огонек привлек внимание кота, тот спустился со своей верхотуры и уселся на подоконнике.

– Не спишь? – спросила у него Танька и забормотала слова молитвы, чей текст не имел ничего общего с каноническим. Больше это напоминало народное православие, в котором можно было обнаружить приметы заговоров на случай: «Иисус Христос впереди, Богородица – позади, Ангелы-Хранители – по бокам, что будет им, то будет нам, они помогут нам…» и так далее.

Безусловно, периодически Танька читала то Символ Веры, то «Богородице, дево, радуйся…», то «Отче наш…», но знахарского в ее речах было ничуть не меньше, и досталось оно ей от мамы-покойницы. Малообразованная женщина, родившая семерых, обладала тайным знанием, позволявшим сохранить жизнь собственным детям, оградить их от дурного глаза. Все она делала с молитвой: замешивала ли тесто на пироги, варила ли обед, запускала ли в кипяток яйца, готовила ли дом к Пасхе… А еще, помнила Егорова, мать умудрялась использовать для лечения все, что попадалось под руку: землю, кору, голубиный помет, не говоря уж о разных травах. В них мать разбиралась и ее, Таняту, научила. Не сразу, а постепенно передавала она дочери знания об окружающем мире, неспешно объясняя, откуда что берется. Многого девочка не понимала и, возможно, дар, перешедший ей от матери, никогда бы не освоила, если бы не знала, что дан он на благо. «Не просят – не делай. Попросили – помоги. Дадут – возьмешь, не дадут – делай просто так, по-человечьи, по-божески». В сознании Танькиной матери человек и Бог легко уживались рядом. Последний был как член семьи, просто рангом постарше. И с ним вполне можно было договориться, главное – соблюдать правила. И первое из них – «молчи, раз не спрашивают». Главное правило, можно сказать, золотое. Иначе – прямая дорога в психушку, об этом мать Таньку предупредила, как только та поделилась своим открытием.

Злосчастная физика. Точнее – учитель, худой, перекошенный на один бок. Глядя на него, Егорова забывала собственное имя. И это понятно: не дай бог увидеть то, что открывалось ее взору. Егорова весьма приблизительно представляла, как выглядят человеческие органы, но уже тогда понимала, что чернота, разлившаяся внутри этого человека, – свидетельство неминуемой смерти. От недели к неделе темнота внутри учителя становилась все более концентрированной, и, когда тот не вышел на занятия, Танька поняла: он никогда больше не вернется, потому что с этим ничего поделать нельзя.

О своих открытиях Егорова рассказала матери не сразу, да та ее и не торопила, потому что понимала: дочь должна привыкнуть к новому состоянию. И только когда мать обнаружила Таньку блюющей возле забора, она поинтересовалась, не «спорола ли та чего лишнего». Немногословная Егорова расплакалась и поведала матери о болезни учителя и о том, что она видит внутри его тела.