Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 10



– Вот чё ты ржешь? – возмутилась Егорова. – Чё смешного-то?

– Ты на эскимоса похожа, – признался Русецкий и аккуратно поправил берет: – Вот так особенно.

– Сам ты эскимос, – проворчала Танька и снова зевнула, но уже не так глубоко. – Ничё не чуешь? – заговорила она странно, вроде как по-старинному.

– Погода прекрасная.

Ответ Егорову явно не удовлетворил:

– А сам-то как? Ничё не чуешь? Ничё, ничё?

Илья не знал, что ответить. Вечер и правда был прекрасен: снег падал медленно, словно раздумывая, нежно светили фонари, Танька – рядом… Говорит, правда, как старая бабушка, хотя раньше вроде бы с речью у нее все было в порядке… Или он просто не замечал этих «чё», «ничё»? «Так замечал или не замечал?» – озадачился Рузвельт и пустился было по волнам памяти, но далеко уплыть не успел – Егорова дернула его за рукав:

– Ты давай не мякни! Не мякни. Далеко до дома-то?

– А ты что, меня провожать собралась? – хмыкнул в бороду Русецкий и остановился: – Я ведь, Танюша, сейчас в другом месте живу, не там, где раньше. Далеко.

– Не далече далека, – пробормотала Егорова и взяла Илью под руку так решительно, что тому показалось – бежать бесполезно, да и не хотелось. Русецкому нравилось все, а больше всего – разлившаяся внутри него самого истома, этакая нежащая слабость, из-за которой не хотелось двигаться, а хотелось присесть на первую попавшуюся скамейку, чтобы не расплескать редкое состояние душевного покоя, такое кратковременное в его изломанной градусом жизни.

– Устал, что ли? – Танька точно почувствовала его настроение, остановилась. – Ну давай подождем. Постоим, подышим.

Она говорила с ним, как мать с ребенком.

– До чего ж вы, мужики, народ хлипкий, – посетовала Егорова и поволокла Илью к детской площадке, засыпанной снегом. – Иди за мной, – приказала она ему и стала старательно утаптывать тропинку, в конце которой их ждал не очень-то гостеприимный, но все-таки уют в виде деревянного стола и двух лавок.

Смахнув снег, Танька постучала по скамейке ладонью:

– Ну чё ждем? Садись.

Илья послушно опустился и, засунув руки в карманы куртки, поежился.

– Замерз? – тут же заволновалась Егорова и начала похлопывать Рузвельта то по плечам, то по спине. В ответ Русецкий поморщился: такая активность начинала раздражать, но Танька снова уловила настроение друга детства и заворчала по-хозяйски: – Ничё, потерпишь!

Рузвельту стало стыдно. Он охотно верил, что Танька руководствовалась самыми добрыми побуждениями, и, наверное, в любой другой ситуации ее забота была бы ему приятна. Но как объяснить ей, что сейчас, в данную минуту, ему хочется покоя, по-ко-я и тишины?!

– Ну как? – отступилась Егорова и, подготовив место для себя, уселась напротив, зачем-то нарисовав указательным пальцем крест на покрытом снегом столе.

Это действие Илья растолковал как проявление внутреннего нежелания чистить стол голыми руками и рванулся помочь, но Танька его остановила:

– Не трогай, не помешает.

Какое-то время посидели в полной тишине. Егорова буровила Русецкого цепким взглядом, а тот в ответ улыбался, как блаженный. Теперь его уже не смущало Танькино присутствие: она оставила его в покое, перестала трясти, разговаривать. «Что может быть лучше?!» – радовался Илья, не чувствуя холода. Не мерзла и Егорова, то и дело сдвигавшая свое норковое достояние на затылок: берет ей явно мешал, она ощущала его чужеродность и купила, поддавшись на уговоры подруг и мужа, напоминавшего, что такой должен быть у всех нормальных женщин ее возраста. Самой Таньке вполне хватило бы невесомого капюшона спортивной куртки: захотела – надела, захотела – сняла. В свои сорок восемь лет она научилась ценить в одежде легкость и комфорт. А вот респектабельность… Этого она не понимала, невзирая на то, что в шкафу в качестве признака достатка пряталась норковая шуба. «Не по мне это все», – в очередной раз мысленно «взвыла» Егорова и в который раз за сегодняшний вечер оглядела Илью.



«Постарел. Рот беззубый. Куда дел, неизвестно. Неужели выбили? А может, не лечил просто… – составляла она внутренний протокол осмотра. – Куртка с чужого плеча, заплатки прямо по верху, сам, наверное, не женская рука… Рукава длинные, пальцы еле видны, грязь под ногтями… Пьет много, губы подрагивают, тени под глазами и белки в красных прожилках… Бомж? Нет, не бомж», – беззвучно сама себе ответила Танька и поинтересовалась:

– Один живешь?

Рузвельт молча кивнул.

– А жена? Бросила?

Жены у Ильи отродясь не было. После смерти матери на женщин он смотрел только в одном-единственном ключе – как на источник помощи, поэтому их возраст не имел для него абсолютно никакого значения, важным он считал только то, насколько бережно они относятся к его личному пространству. Означало ли это, что женщин в жизни Рузвельта не существовало? Вовсе нет. Помнится, терлись об него какие-то, разбитные, уродливые, податливые («обладательницы девственных мозгов» – снисходительно называл их Русецкий), но только вначале, пока был еще им интересен. А потом – с утратой квартиры – на тусклый свет его бедного жилища никого, кроме боевых подруг-однодневок, не влекло. Приходили они, как правило, в сопровождении товарищей, дурно пахнущие, похожие друг на друга, как будто лепили их по одному лекалу – обветренные лица и руки, растрескавшиеся губы, чуть выдвинутые вперед, характерно припухшие подглазья, пастозная одутловатость щек, худые мятые шеи и вязкая речь. Относиться к ним как к нормальным женщинам было невозможно, вопрос о женитьбе отпал сам собой. Да что и говорить, все вопросы рано или поздно оказывались снятыми с повестки дня, и сама повестка дня скоро оказалась сведена к двум пунктам: ночь простоять – день продержаться.

– И чё ты молчишь? Один, что ли? – продолжала допрос Егорова, все так же не сводя глаз с Рузвельта.

– Один, – подтвердил он, а потом, чуть помедлив, выложил руки на покрытый снегом стол. Под ладонями начало таять. – Смотри. – Илья поднял руки. – Здорово, да?

Танька нахмурилась:

– Ну что? – Лицо ее приобрело серьезное выражение. – Будешь рассказывать?

– А что рассказывать-то?

– Как докатился до такой жизни, – полушутя-полусерьезно подсказала Егорова и приготовилась слушать. Но Русецкий не успел вымолвить и слова – на детскую площадку откуда ни возьмись выскочила немецкая овчарка и громко залаяла.

– А вот и гости, – радостно поприветствовал ее Илья, но явно без взаимности: шерсть у собаки на загривке поднялась дыбом, она глухо рыкнула и оскалилась.

– Чья собака? – Танька завертела головой по сторонам.

– Моя. – На площадку шагнул хозяин, приземистый мужик в спортивных штанах и расстегнутых ботинках. Такая экипировка означала, что выгул собаки не обещал быть долгим – так, справить нужду, не больше. В руках у хозяина была обледеневшая палка, не поводок и не намордник. – А что?

– Детская площадка – не лучшее место для выгула собак, – строго произнесла Егорова, не сводя глаз с собаки, усевшейся возле Рузвельта – она как будто сторожила его.

– А ты кто такая, чтобы мне указывать? – Мужик подошел поближе и, шумно втянув воздух ноздрями, глумливо произнес: – Набухалась, что ли, вонючка кудлатая?!

– А ну проваливай! – спокойно ответила ему Танька, не вставая с места, и мужик оторопел: какая-то алкашка, как он думал, осмелилась ему перечить.

– А ты не боишься, сука, что я на тебя сейчас собаку натравлю? И на твоего собутыльника тоже?

– Только попробуй, – по-прежнему спокойно проронила Егорова, продолжая смотреть на периодически оскаливающую зубы овчарку.

– Тань, не надо, не связывайся, – попытался предостеречь ее Илья, на себе испытавший, что может последовать за этой перепалкой: зубов и так уже осталось наперечет, а сломанными руками и ногами его было не удивить. Собаки, правда, еще не драли, но предположить, что это не очень-то приятно, он вполне мог.

– Помолчи, – бросила ему Егорова и поднялась со скамейки: маленькая, она смело вышла навстречу врагу и практически по слогам проговорила: – Если вы сейчас не возьмете собаку на поводок, я буду вынуждена принять свои меры.