Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 6

— Вы тот самый Стивен Роджерс? Капитан американской армии? — сухо спросил тогда отец, и, услышав утвердительное «да», лишь головой кивнул.

Стив не заметил на их лицах привычного от других, въевшегося в подкорку восхищения, радости за дочь или элементарного желания общаться, простодушно принимая это за природную сдержанность эмоций. Но Кэм заметно нервничала, смотрела на дно тарелки и изредка бросала настороженные взгляды то на него, то на родителей. Это нервозность передалась и ему, будто они сообщающиеся сосуды — настолько Стив прикипел к своей Камилль, и что-то неумолимое, непоправимое надвигалось, будто небо сгустилось перед грозой.

Неловкие реплики Галы и Кэм о погоде во Вьетнаме осадил надсадный кашель Кристофа, для которого тропический климат Тамки оказался слишком влажным.

— Ты и твои люди разрушили наш дом, сынок. Не уверен, что смогу сидеть с тобой за одним столом.

— Папа, — прошелестела тогда Камилль, и звук её голоса перебился скрипом отодвигаемого стула. Кристоф небрежно бросил на стол салфетку, поднялся, и Роджерс вскочил следом.

— Прошу прощения, сэр. За себя и свою команду, — он тогда не вполне понимал, что делает, не слышал, как взвились два женских голоса, и загремела по столу посуда — огонь Соковии полыхал где-то в грудине, останавливая биение сердца. Огонь, в котором едва не погибла девушка в пламенно-рыжем платье…

Свои и чужие ошибки, просчёты и грехи лежали мёртвым грузом на широких плечах, а чувство вины за тех, кого спасти не успел, липкими холодными лапами обнимало по ночам горло, пока в его ночах не появилась Она. И пусть Международный Суд в тот чёрный, изматывающий день не признал за его командой злого умысла, вина гноилась раной, которую только что вскрыли без ножа.

Первый мститель, символ нации, герой войны посмертно, а в семье самого дорогого человека оказался не нужным.

***

— Стив!

Она догоняет его, за плечо хватает, в одном лёгком платье, растрепанная, дыхание сбито, видно, что плакала, но держится, виду не подаёт. Он глядит на неё беспомощно, будто черты лица запоминает, на сердце выжигает клеймом её образ, потому что он должен её оставить. Не страшно сгинуть под шквалом свинца, когда тебя никто не ждёт, и пусть от этой мысли жжёт под рёбрами — Камилль, его Камилль будет счастлива с кем-нибудь другим.

— Не слушай их! Они знают меня, если я что-то решила, переубеждать меня бесполезно.

— Кэм…

Камилль держит его за руки, цепляется ногтями, пальцами вгрызается в курточную кожу, будто в масло, ладони её горячие, а сама она дрожит от холода. В глазах её — несгибаемая воля и решимость, не в пример знаменитому упрямству Роджерса родом из подворотен Бруклина, которое сейчас, в самой важной битве в жизни, дало сбой. Он отступил, оставил позиции и выбросил белые флаги, вместо того, чтобы убедить их, что сделает для её счастья всё…

— Милая, уже поздно, иди домой, — он кутает её в свою кожанку, торопливо скинутую, обнимает покрепче, хочет увести назад, а она рыбкой выскальзывает, выворачивается, снова в глаза смотрит, а ему больно смотреть в ответ.

— Я давно всё решила.

— Кэм, так нельзя. Мы не должны были… — всё решать так поспешно, так далеко заводить. Действительно, каков же осёл, ведь она не сирота, мог бы и как положено… Как было положено… — Они — твоя семья.

— А ты мужчина, с которым я хочу прожить жизнь. Их депортировали, а мне едва восемнадцать исполнилось тогда. Я прожила без них шесть лет, уже как-то привыкла всё сама решать! — взрывается Кэм, видно, что таит на них обиду, на их запоздалую заботу и слишком пристальное внимание, но всё же любит, и рваться напополам ей невозможно больно. — Они смирятся, вот увидишь. В конце концов, мне уже двадцать пять.





— А мне девяносто шесть, и на правах старшего говорю тебе, иди домой. Неужели пожилой ветеран не заслуживает немножко уважения? — Стив давит улыбку, целует её в макушку, а у самого горло прихватывает болью, и слова, будто острые ножи, прорезают гортань.

Как много бы он отдал, чтобы снова увидеть своих стариков, так рано ушедших из жизни, и отнимать это недолгое счастье у Камилль жестоко. Они стоят молча, долго, вслушиваясь в бормотание телевизора у чужих распахнутых окон, Кэм жмётся к нему, туда, где гулко заходится сердце, а Стив дышит глубоко и считает про себя — тысяча один, тысяча два, тысяча три — затяжной прыжок с парашютом. Купол не раскрылся, в уголках глаз жжёт, и он смотрит в небо, высоко поднимая голову, чтобы не расклеиться окончательно.

— Я позвоню тебе завтра, хорошо? — он бездарно, отчаянно врёт, отнимая её руки от своей груди. Стив целует в лоб и спешит прочь, потому что знает — не позвонит, и завтра же выпросит себе задание где-нибудь в кромешном аду, как можно дальше отсюда, где ловит лишь спутниковая связь, и не будет соблазна набрать её номер. И всё забудется, выбьется из головы, затопчется, затрётся временем, но прежним капитан Роджерс уже не станет.

— Ты забыл, — она нагоняет его, набрасывает ему на плечи забытую им вещь. — Замёрзнешь.

Стив хочет повернуться и не может, застыл как каменный, а её руки, любимые, заботливые, так и лежат на его плечах, раскаляют, плавят мышцы и кости перемалывают в прах, ещё секунда промедления — и провал. Он делает один шаг прочь, и второй и ещё один, и знает — она стоит позади одна, тонкая на ветру, смотрит ему в спину и добивает контрольным в голову:

— Я люблю тебя, слышишь? Всё будет хорошо.

***

Мать стояла за её спиной, пока Камилль спешно закидывала вещи в сумку.

— Я хотела для тебя лучшей судьбы. С ним не будет покоя. — Гала сухая, скуластая и сильная, как прочная ветка дерева, выше дочери почти на голову (и в кого Камилль такая кроха? В бабку, наверное), стоит позади непробиваемой преградой. Не кричит, не ругается, знает, какая её дочь вспыльчивая, насколько горячная, а уж в этом она вся в отца.

— А у тебя с отцом был покой? — Кэм выпрямилась, напротив встала, и руки упёрла в бока. — Он всю жизнь в самое пекло суётся, головы своей не жалеет, а ты всегда за ним, до самого конца. Даже когда вас выслали, и лишили гражданства, и меня лишили! Ты ушла за ним, и со мной ты не осталась, — слова дочери звучат для неё укором, материнскую боль бередят, но для Кэм всё вышло как вышло, и детские обиды давно отпущены, и лишь благодарность осталась за всё, что они дали ей, за то, что они научили её жить и думать своей головой, — Разве ты пожалела?

Взгляд матери давно посыпан седым пеплом пережитого, и морщины на лице вьются узорами больше, чем положено в её года, но Гала молчала, и молчание её было красноречивее слов. Она не пожалела ни об одном в своей жизни решении.

— Я прожила свою жизнь. Для тебя ещё всё может сложиться иначе. Не повторяй мою судьбу.

— Другой жизни я не видела, мама. И не хочу по-другому, — Камилль вжикнула молнией на сумке и забросила её себе на плечо. Внизу давно стояло такси, дикая роскошь для положения беженки на пособии, но топать пешком до метро не было никаких сил. Беспомощная злоба бурлила, томилась на медленном огне, и время нещадно хлестало по пяткам. Ей казалось — она опаздывает, безнадежно опаздывает…

Гала остановила её за руку у самого порога, вздохнула, будто тяжесть с плеч скинула, взяла её лицо в ладони, словно воды зачерпнула, и поцеловала в лоб. В глазах её блеснула влага, и Кэм всё поняла. Её благословили. Её отпустили.

***

Камилль сидит на крыльце у парадной, прямо на пыльных ступеньках, что-то чиркает в потрёпанном блокноте. Наверняка наброски делает, как он её учил, мол, рисуй, что видишь. Роджерс только-только подал рапорт о переводе, получил скептичное «как только, так сразу» в ответ, а её увидев, застыл посреди улицы. Прохожие плечами задевают, обходят, просят посторониться вежливо и не очень, а он всё стоит и ни с места. А вдруг задумался и домом ошибся, и районом, и городом тоже? И завели его ноги туда, куда сердце тянется, к той, о ком душа ноет не переставая.

Она ни разу не была в его полупустой берлоге, лишь адрес знала наизусть, как неотъемлемую часть его. Как знала имя, фамилию, возраст и номер телефона, и надо же, нашла, не заблудилась в чужом городе всё ещё чужой для неё страны! А он не звал её к себе, прятал своё счастье от посторонних глаз, прятался сам в маленьком доме на тихой окраине Бронкса, выпадал из реальности, жил, жизнь чувствовал, и на вопросы команды, на ухмылки и шутливые подозрения стойко молчал, будто спугнуть боялся.