Страница 15 из 39
Перовская не видела, как сопротивлялся Рысаков, не видела, как палач потешался над Желябовым: сверх обычной петли, затянутой на шее, наложил вторую – узлом на подбородке, и тот долго бился в конвульсиях, описывая круги в воздухе, – и в этом сонме двуногих рыб, кишащих на площади с зонтами и плюмажами, в капорах и шляпах, он никак не выделялся, качался, крутясь на бризе, будто вялили к обеду. Палач поплёвывал на головы зевак и чертыхался. Трупы народовольцев погрузили в ящики и увезли, чтобы тайно захоронить. Зеваки кинулись к эшафоту – раскупать обрывки верёвок: говорят, приносит счастье. А новый царь из сонма русских царей уже теснил датскую принцессу Дагмару, поселил в Зимнем дворце другую бабу и там клепал детей, таких как сам, неказистых исторически. В Древнем Риме во время полувековой смуты погибло ровно пятьдесят императоров, кому-то отрубили лицо, кому-то вспороли божественные кишки и выбросили тело на помойку, но каждый, восходящий на престол, на что-то наделся. Как надеялась на что-то мёртвая рыба из стаи пойманных в сети рыб, выхваченная фотографом как товар для кулинарии: когда смотришь на онемевшую морду – смотришь долго, обретает эта рыба человечье лицо: собранные в полукружья, будто в изумлении, надбровные складки, выпученные глаза и рот, жёсткий рот, как на маске актёра печали, скорбно опущен уголками губ вниз. Это тоже судьба, трагедия…
Несмотря на топорное лицо и телесную неотёсанность, мужчина когда-то робко относился к женщинам; коснуться хрупкого плеча, позволить себе разгадать кодированный крик духов – казалось для него кощунством, в лицах он видел лики, в ликах – земную юдоль; когда разглядывал женские чресла, рисунок вен возле белых бёдер, он видел историю хрупкую мира, с первородным узнаванием осмысливал исток всего сущего. И какая бы женщина ни была, робкая или хищная, этот осоковый разрез между ног был для него трогательно беззащитен и вызывал сострадание, как открытая рана, а само обладание женщиной означало – осквернить эту рану…
Когда её вывели из каземата на двор, чтобы посадить на высокую арбу и везти через город к месту казни, – милая девочка, она увидела палача, вздрогнула и чуть не заплакала. Когда палач выдернул из-под её ног тумбу, она будто взмахнула крыльями, зажмурилась и будто взлетела – смерть её была мгновенной. Её зарыли в сломанном щелястом ящике, казёнными сапогами долго и тщательно утрамбовывали землю; а после годы и годы несчастная старушка обивала пороги петербургских палат, умоляла смотрителя кладбища, чтоб тот показал ей место захоронения. За смотрителем неотступно ходил штатный соглядатай, – тот самый, с усиками, в чёрной паре и чёрной шпиковской шляпе; во время слёзных уговоров выглядывал, будто вырезанный из картона, то из-за оконной рамы, то из-за ограды, и вновь скрывался, как мишень в тире. На другой день кладбищенскому смотрителю устраивал многочасовые допросы жандармский офицер и каждый раз, довольный, оттягивая ус, резюмировал протокол словами: «тайна захоронения сохранена».
Рассвет над Заячьим островом был бледен и нереален, как виртуальная глубина монитора. Здесь продавались места на кладбищах различных планет, детские органы и полоний, австрийский гомосексуалист приглашал жертву для ритуальной казни: секс, убийство и вырезанная печень, которую он съест, – на то согласилось человек двадцать, и соперничали между собой, изощряясь в красноречии. Меж тем планета, как закинутый мяч, летела в сумерках космоса, урча, ревя и пиликая; кто-то спал, кто-то с другого её конца писал ему письма.
Женщина лежала в постели неподвижно, прижавшись щекой к подушке, лицо её выражало не то свершившееся удовлетворение, не то запоздалый испуг; одна ступня, с крашеными ногтями, будто в красочном оперении, свисала с кровати. Бугром выступало бедро. Женская фигура напоминает гитару, восьмёрку, а если восьмёрку положить на бок, то получается знак бесконечности…
Мужчина, в шляпе и длинном линялом пальто с низкой талией, скалясь от утренней сырости, вышел из подъезда, прошёл под аркой дома и, перепрыгнув через лужу, направился в сторону шоссе. Улицы в такую рань пустовали, по газонам, цепляясь за кустарники, отступали клочки тумана. Мужчина прошёл к автобусной остановке, у ларька приподнял воротник пальто, вынул из кармана деньги и заплатил сонной продавщице в окошко. Затем молча ел колбасу с хлебом. Сутулясь, он сурово глядел на дорогу, маленькие глаза его были неподвижны, а уши под шляпой мерно шевелились.
Мужчина взял ручку, лист бумаги, подложил под него книгу и, устроившись на кушетке, начал писать от руки:
«В петербургском здании, где сейчас находилась его подруга, был флигель…»
Июль, 2007
Всё впереди
Сергей Абдулыч собрал вещи и снял с вешалки берёзовый веник.
– Я в баню!
– Опять?
– Опять.
– Своя баня есть, а он – в общий класс ходит!..
Абдулыч промолчал.
– Триста рублей ему не жаль!
Абдулыч виновато пошаркал ступнями о половицу…
– И почему люди такие дурни? – сокрушалась жена. – Своя баня топится. Надел халат и пошёл. Прибежал из парной – чай в самоваре, диван. А он – нет! Он в общественную грязь прётся. Да ещё бюджет тратит!
– Я зарабатываю.
– Ну на фига тебе эта общественная баня?
– А потому что надА! – не выдержал муж и хлопнул дверью.
Местная слободская баня находилась недалеко, имела лучшую в городе каменку. Сюда съезжались все знатные парильщики, в выходные была очередь.
Раздевались, входили в терму и дружно начинали устраивать свой порядок. Выметали из парилки листья, мыли ступени, пол, ошпаривали всё ледяной водой, давали продышаться. Затем посыпали полатьи травами, плескали в каменку из большого ковша и парились до упаду. Отдыхали в зале с распахнутыми окнами, пили чай и галдели. О футболе, хоккее, автомобилях.
Абдулыч мог бы среди них стать своим человеком, там все перезнакомились, но не хотел. Любил наблюдать, иногда лишь заговаривал.
А больше сидел и думал. Хорошо после парилки думается. Особенно вспоминается детство. Здесь он сидел в общей очереди с молодым отцом. Хромой банщик выходил из-за занавески и кричал: «Следущий!..», брал билет и опускал в щёлочку железного ящика, который был на замочке. Там, прячась на чердаке, курили с мальчишками. А вечерами со двора взбирались на карниз и наблюдали, как моются женщины. Среди них были девчонки из соседних классов. Отличницы, недотроги, а тут ходили, как на шабаше, – совершенно голые… А однажды он увидел новую училку по физике, в которую были влюблены все подростки. Груди торчком, мягкая выпуклость таза – возле душа стояла с мокрыми волосами. И будто подняла глаза на окно, где стоял Сергей, – он так и свалился с карниза от страха…
А вон за окном – хлебозавод. Через огромные окна видны цеховые агрегаты. Там Сергей подрабатывал на каникулах: собирал с конвейера и складывал в лотки булки. Первую зарплату отдал матери. Ещё в здешнем магазинчике купил ей килограмм «Кара-Кумов». Теперь этот магазин снесли…
Распаренные мужики выбираются из парной, как гладиаторы из жаркого боя. Над дверью – деревянный бочок со свисающей верёвкой. Вышел, дёрнул – и на тебя поток жидкого льда из бочонка!
В который раз выходит старик. Плотно скроенный, бурый, качает головой и рычит с татарским акцентом:
– Ай, серице болит! Серице!.. – И, становясь под бочку, дёргает шнур…
Было время, сидя в этой бане, Сергей мечтал построить собственную. Тогда, при совдепе, бани редко у кого имелись, в черте города-то. Не было места, отсутствовал стройматериал. Это сейчас в магазинах всего навалом. И всё же он построил. Топил дровами, а после нелегально от «воздушки», что проходила через его огород, подвёл газ. Днём и ночью горелка пылала, как вечный огонь. В любое время заходи и парься!
И он парился. И до того, что выпаривал из организма все минералы. И ходил, как после гриппа. Баня стала для него чем-то вроде наркотика.