Страница 13 из 39
Он видел эту глину прежде, когда рыл фундамент. Чудная, метаморфозная: цветом серо-голубая, а если помять, то зелёная. Хороша для кладки печи, выдерживает любой жар, употребляется при строительстве домен и как добавка к металлам.
Из людей, как репчатый лук чиряки, высасывает воспаления, боли, страхи.
Сначала изготавливал глиняные диски, увесистые лепёшки. Обкладывал жену спереди и сзади, обматывал пуховой шалью – затворял энергию благотворного радия. По два часа держал да по три раза в сутки. А потом и вовсе стал всё тело толстым слоем обмазывать, будто гуся к костру, и пеклась Элла в схватке атомов, в тихих своих неуёмных думах.
Через три недели поднялась.
И через день сказала:
– Саш, а знаешь что?
– Знаешь, – скривился Люлин.
Пригляделась. Господи, будто век прошёл! Лицо у мужа, как печёное яблоко, усохший череп обрит, обсыпан, будто под олифу, серебрянкой.
– Ты не смейся. У меня, кажется, от твоей глины и цистит прошёл. И яичники вроде как, тьфу-тьфу, не беспокоят. Несмотря что осень. В эту пору как раз прежде мучалась. А сейчас в туалет хожу с бойкой струёй, как девочка.
– А я слышу: того и гляди ведро пробьёшь. – отвечал Люлин, чистя у порога картошку. – А ещё её пьют и едят. Глину-то.
– С маслом?
– С пряслом.
– Я и лицо-то вот помажу!
– Помажь, помажь, младенчиком станешь. Потом замуж за молоденького отдадим, – кривился Люлин.
И вот теперь болит у него рука. Обмазать бы той глиной, да нет её. Засыпал, дурень, яму. А теперь – как копать с больной-то рукой, если даже ложку держать невмочь? Да ещё мерзлота в той глубине не отошла.
Элла отправила в больницу. Но там не принимают. Нет у Люлина страхового свидетельства. До сих пор нижегородским значится. Да и там не получал, а может, и получал. Где же помнить-то, раз не болел никогда?
А по руке будто муравьи бегают. Во всём теле, в голове и ногах, температура.
И Чеслав куда-то исчез. Не берёт трубку.
Люлин все эти дни сидел у печи. Жил при ней. А сейчас по причине головокружения перебрался на диван. Поджал, подтянул согнутые в коленях ноги. И казалось, что уменьшился размером.
Иногда уходил в сон.
На дворе рвал деревья апрель, наступал фронтом южных порывов, громыхал железом, досками, тазами, подвешенными на гвозди ваннами. Сейчас часты штормовые предупреждения, выйдешь утром – еловина вверх корневищем растёт. Вот и дождь пошёл. Апрельская непогода хуже, чем осенняя.
Старость…
Неужели всё? Неужели не будет более радостей, другой женщины? Переезда на новое место? Звонкой рубки топором, страстной любви? Господи!
Скоро придёт время, когда у них с Эллой начнутся бессонницы. На рассвете, в сизом мороке, будут молча лежать, каждый в своей каморке, слушать стоны в трубе и бояться обмолвиться. Дабы другой не подумал, что не спит, что состарился…
А потом кто-то вздохнёт, поднимется с тоской в суставах, вяло шумнёт чайником. И в остуженном за ночь доме под звук струи, пущенной из крана, почудится другая вода, неприютная, сыро-сырая, какая набирается в здешних местах в свежевырытых могилах и отражает не облако, а морок донный…
Рука до того болела, что бросало в пропасть… И решил Люлин кисть отпилить. Пока не заработал гангрену. Положить шину работающей вхолостую бензопилы на руку, а потом дать газ! Тут не надо смелости, силы воли, чтоб крутящуюся цепь продавить в мясо, в кость, как в древесину. Пила сама за счёт своего веса кивнёт. Только прожать гашетку…
Люлин побольше наложил на кисть солидолу, одной рукой поднял бензопилу и положил шиной плашмя, чтобы заранее кожу не резать, не кровить. Вздохнул, приготовился, затем медленно поставил пилу на зубья. Зажмурился и так газанул!
Кисть отбросило в солому.
Окрасило ржаной пук в свекольный цвет.
И боли нет, только жжение…
И тут вошёл Ислам. Нагнулся, поднял обрезок, будто сор, глянул на Люлина.
– Ты что наделал?
– Не видишь, гангрена?
– Я не о том. – Ислам покачал в руке кистью. – Ты превзошёл дозволенное.
– Как это?
– Уничтожил этимологический код! Ты не руку отрезал. Ты лишил язык ключевого слова. В начале было Слово, и это слово было – рука!
– Ну? – до Люлина наконец дошло, и по спине его пробежал холодок ужаса.
– Теперь погиб русский язык! – продолжал Ислам. – Теперь ключевое слово будет звучать по-другому.
– Будет татарское кул? – Темя Люлина зачесалось, будто чёрт на коньках там сделал штопор. – Словесное иго?
– А хенде хох не хочешь?
– Это что, – сказал Люлин, – придёт на Русь немчура?
– Не знай, не знай, – загадочно протянул Ислам.
– А что – теперь человеку и члены терять нельзя? Как Потёмкину-Таврическому глаз выбили, так и французы понаехали, да?..
– Ты не Потёмкин, это раз, – вразумительным тоном начал пояснять Ислам. – Потёмкин – мелочь. Неуч. А ты самородок. В тебе закодирован русский язык. Ты его носитель. Но этого не знаешь. И никто не знает. Иначе тебя давно бы укокошили и в американский институт антропологии увезли. За русским языком давно охотятся. Это два. И ампутация руки у тебя с медицинской точки зрения неоправданна. Это три!
– Конечно, я горд, – сказал, запинаясь, Люлин, – что я носитель, и всё такое… но почему ампутация не оправдана?
– А потому, что у тебя нет гангрены!
– Как нет?
– Это всего лишь глина! Та, которой ты Элку. Наша зелёная, нижнекембрийская! Так что зря ты… Вот смотри…
Ислам взял отрезанную кисть, опустил в бочку с водой, побултыхал и вынул чистую, с белой кожей, невероятно белой, ибо она была уже бескровной.
– Как глина?! – закричал Люлин, хватаясь за больную руку, но вместо культи обнаружил целую кисть!
…И тихо, с лицом, почти набожным, качнулся в сторону Ислама. Медленно, будто ощутил нимб над головою, кивнул: вот, видишь, как с хорошими людьми бывает…
– Она даже болит по-прежнему, – добавил с нежным чувством, прижимая к груди руку.
– Да это тебе только кажется! – неприятно возликовал Ислам. – Это не рука болит. Это боль ортопедическая! Как у фронтовиков. Ногу оторвало, а она всю жизнь ноет.
Тут появилась Элла.
– Ну, Саш, как же ты лежишь! Дай поправлю. Ну что же ты!..
И тут Люлин видит её лицо. Вот дура! Обмазалась глиной! Помолодеть хочет…
Люлин пытается отереть её лицо, тянет ладонь…
Но Элла устраняется, выпрямляет спину и, вскинув руки, несуетливо поправляет распавшиеся волосы.
– Напрасно, Саша, – говорит она обречённым голосом. – Это не глина.
– А что же?
– Это гангрена.
– Гангрена головы?!
– Да, милый, придётся избавиться.
– Что, пилить голову бензопилой?
– Да, обновить.
– А если другая не вырастет?
Тут Элла весело смеётся на его слова.
– А как же у тебя кисть-то отросла? Я вижу, ты совсем забыл, что мы с тобой две ящерицы. Вспомни нашу прошлую жизнь. Как при опасностях мы оставляли свои хвосты, прятались в расщелинах и там предавались любви. В те земные трещины задувало вовсе не звёздную пыль. В глине той прах наших детей, Саша, рождённых в любви и ставших известью! Так что, принимай гостей…
И только тут Люлин впервые заметил – через столько-то лет! – что в речи Эллы – вовсе не тот усвоенный ею крестьянский скороговорный шепоток. А что это она от отсутствия зубов шепелявит – Шаша.
Между тем он послушно обмазал руку жирным слоем глины. Глина сразу, как вещий знахарь, взяла в своё введенье болезную длань, облегла вокруг со свинцовой тяжестью, и с первых же минут стала отсасывать, словно яд, и костяную и душевную боль.
– Здравствуйте, милые, здравствуйте, дети любви, – здоровался Люлин и с радостью начал узнавать милые нечеловеческие лица…
20 мая, 2014
Апологет