Страница 10 из 11
Так, никем не замеченные, мы общались по ходу трехчасового движения спектакля в ощущении, что мы вдвоем и нет никакого переполненного зрительного зала, и никто и ничто не мешает нашей встрече.
Расставание в этот раз было надрывным и откровенным, ни ОН, ни я уже не старались спрятать горечь прощания. У театра стояли автобусы, куда загружались артисты. Я проводила его до пожарной части № 33 по Кисловскому переулку, которая находится и находилась ровно посередине дороги между Театром Маяковского и ГИТИСом, дальше ОН пошел один. Я смотрела на его удаляющуюся фигуру, ОН оглядывался, потом опускал голову, потом оглядывался вновь… Я прошла еще несколько шагов и остановилась у железной ограды палисадника. Вдруг я увидела, как один из автобусов двигается в мою сторону, разворачивается рядом со мной и чуть притормаживает. В окне мелькнуло его лицо. Я жестко отвернулась от автобуса, вцепилась руками в железные прутья ограды. Автобус скрылся за поворотом.
Я жила его письмами, телефонными разговорами – это была словно “обратная сторона луны”, зазеркалье… и была реальная жизнь: учеба, репетиции, увлечения, дружбы…
Мой день рождения и день свадьбы были объединены в одно скромное застолье в узком семейном кругу. Я была на четвертом месяце беременности, моим мужем стал однокурсник – банальная и бесперспективная история. Следующим после свадьбы утром я уехала в Ленинград. В этот же день туда на гастроли приехал киевский театр.
Морозы стояли в Ленинграде крепчайшие. Бродя по набережным каналов, мы промерзали насквозь. Мы говорили, говорили, говорили… Я утаила и про свадьбу, и про беременность. В его словах появились интонации вины и отчаянного поиска разрешения нашей ситуации. Я знала, что решения ОН не примет ни в сторону нашего разрыва, ни в сторону нашего соединения. Знала, что мы будем ждать друг друга годами, с каждым месяцем ввинчиваясь в абсолютный тупик. На спектакль в БДТ, где проходили гастроли, я не пошла. Видеть его без возможности прикоснуться теперь уже было тяжело. Наглотавшись ледяного ленинградского воздуха, наглотавшись невыплеснутых рыданий… я уехала в Москву.
В июле я написала телеграмму: “Родила дочь Счастлива”. Получила в ответ: “Поздравляю Мое солнце Целую”. И вслед ласковое, грустное письмо. Без вопросов, без выяснения обстоятельств, без упреков.
И снова закрутилась вереница приездов, писем, встреч, телефонных звонков. Теперь уже моим адресом был Центральный телеграф, до востребования. Жила я рядом, и моя дорога каждый день пролегала через большое гулкое здание Телеграфа и маленькое окошечко с ворчливой почтовой служащей, периодически выбрасывавшей мне бесценные конверты. Любую возможность оказаться в Киеве я хватала мертвой хваткой, будь то пробы или съемки на студии Довженко, постановки… Я изучила этот город, многое здесь связано было только с ним. В один из приездов я остановилась в гостинице “Москва”, теперь переименованной в “Украину”. Широченная, бесконечная лестница вела от входа в гостиницу на площадь, в окно своего номера на последнем этаже я провожала его растворяющуюся фигуру. “Плавлю лбом стекло окошечное…” ОН шел, оглядываясь на это дальнее окно, переходил площадь и исчезал в доме с правой стороны от фонтана.
Перед моим отъездом мы сидели друг перед другом в молчании. ОН мягко закрыл за собой входную дверь, через секунду ворвался обратно, сгреб меня всю без остатка, вжал в себя. Разжал руки. Ушел. Я сидела на полу у двери и захлебывалась немым криком. Бросилась к окну, ОН уходил, сжав могучие плечи, не оглядываясь. А в телевизоре заливался модный певец:
По прошествии нескольких лет наша неразрешимая ситуация сделала нас раздражительными и злыми, мы кидались друг другу в объятия с затаенным желанием заглушить, смирить, разодрать всё, что нас связывало. Эти редкие, короткие встречи стали безнадежно-мучительными, безысходными.
Последнее из сохранившихся писем датировано 1985 годом. Мы потом еще виделись и звонили друг другу, но жизнь нас неумолимо растаскивала в разные стороны. Мы расстались. Но мы не расстались… Я изредка позволяла себе набрать его номер телефона, молчаливо вслушиваться в его вопросительные интонации, не признаваться, не отвечать. Трясущейся рукой я прерывала звонок. Догадывался ли ОН, что это я… не знаю.
Последний раз я услышала его голос в телефонной трубке в 2006 году, он звучал тихо, тускло. Я не знала, что ОН болен. Я не знала, что ОН скоро исчезнет.
Бывают дни, вечера… когда становится неизъяснимо тревожно, когда появляется неотступная необходимость набрать его номер телефона, просто услышать звук гудков, стремящихся к нему.
Я знаю точно: любовь не проходит с годами, она не растворяется во времени, она живет в тебе всю твою жизнь, она звучит в тебе непереносимой болью и нестерпимым счастьем.
Мама
С течением времени, с течением жизни я всё чаще замечаю проявляющиеся во мне, словно из зыбкой, колеблющейся водной толщи, мамины черты: в повороте головы, в улыбке, в прищуре глаз, в жесте… На разных этапах моей жизни значение этого человека для меня менялось, как менялись я сама и предлагаемые обстоятельства самой жизни.
В детстве я маму боготворила. Она была самой красивой, самой элегантной, самой нежной, непоколебимым авторитетом. Конечно, все дети восхищаются своими мамами, но мое обожание было дурманящим, физиологически томительным, страстным. Думаю, моя склонность влюбляться в женщин, в равной мере как и в мужчин, лежит не только в бисексуальной сути профессии хореографа и режиссера, но прежде всего уходит корнями в неукротимую любовь к маме. Я любовалось ею так, как может любоваться обезумевший от восторга любовник, для меня короткие расставания с ней были трагически невыносимы. Сейчас, имея знания для возможности проанализировать значение мамы в мой детский период, я понимаю, что моя склонность к одиночеству, моя болезненная застенчивость, мое ощущение собственного несовершенства проистекают от этого огромного, не помещавшегося в меня чувства любви к маме.
Мамины руки. Я любила разглядывать плотные, извилистые вены на ее худощавых и сильных кистях, под белой кожей они отсвечивали сине-зеленым перламутром, и казалось мне, что это и есть эталонная красота женских рук. Мама была рьяная в работе, в танце, в домашних делах, в своей принципиальности, в своей педантичной аккуратности, в своей честности и филигранной порядочности. Ее руки были всегда в действии: я их помню готовящими вкусности к праздничному столу; моющими серой тряпкой полы; перебирающими шпильки для сценического парика; пришивающими блестки на испанский головной убор; штопающими мои порвавшиеся на коленках рейтузы; гладящими мой ушибленный локоть; нарезающими прозрачными ломтиками сыр; трущими влажной губкой оконные стекла; несущими неподъемные сумки с продуктами; обводящими красной помадой губы; каждодневно надевающими и снимающими традиционный набор золотых колец; держащими чашку с горячим молоком у моего расплавленного температурой лица; хлопотливо расставляющими праздничный сервиз на раздвинутый стол; расправляющими для сушки постиранные вещи; отбрасывающими густую, непослушную прядь со лба… Вся жизнь моя была бесконечным набором картинок маминых неотдыхающих рук.
Когда мы с Мишей вбежали в реанимацию Мариинской больницы, первое, что меня проткнуло от живота к горлу, – это мамины тихо лежащие на казенной простыне руки. Одеяло сползло на сторону и оголило мамину не по возрасту молодую грудь, я сразу прикрыла ее, застеснявшись присутствия Миши. Мама была в коме. Оставалось нам быть вместе еще несколько дней.
Странное, символическое переплетение названия больницы, где уходила мама, и театра, где она провела счастливые моменты зрительского восприятия от детских лет до конца жизни… обе знаковые точки на карте Санкт-Петербурга зовутся Мариинскими.