Страница 12 из 14
При расставании в воздухе всегда витали возможности, но ни один из нас не осмеливался озвучить их вслух, будто мы все еще не доверяли реальности, не понимали, как вести себя в этой деликатной, хрупкой истории, в которой мы оказались: не встретиться ли нам просто так, без всякой связи с уроком? Или сходить в кино? Может, я приду к тебе домой?
– И если уж мы говорим о Великом Трахальщике, – воздевает он руки, – то позвольте мне, господа, уже в начале вечера во имя исторической справедливости от вашего имени и от всего сердца поблагодарить Женщину. Всех женщин во всем мире! Почему бы нам не быть щедрыми, братья мои, почему бы нам хоть один раз не признаться, где обитает наша розовая птица счастья, суть нашего существования, управляющая нашей поисковой системой? Почему бы нам низко не поклониться и не воздать должное той приправе жизни, острой и сладкой, что получили мы в саду Эдемском?
И он действительно кланяется, вновь и вновь опуская голову и отвешивая поясные поклоны той или иной женщине из публики, и, как мне кажется, каждая из них, даже те, рядом с которыми сидят их спутники, почти непроизвольно отвечают ему коротко мелькнувшим в глазах блеском. Он воздевает ладони, побуждая последовать своему примеру мужчин в зале; многие ухмыляются и не двигаются с места, а некоторые сидят недвижимые, рядом со своими застывшими женщинами, однако четверо или пятеро принимают вызов, поднимаются со стульев, смущенные, и, посмеиваясь, напористо кланяются своим партнершам.
По-моему, это просто нелепый поступок, дешевая сентиментальность, но тем не менее, к собственному полнейшему изумлению, неожиданно обнаруживаю, что сам кланяюсь пустому стулу рядом со мной быстрым поклоном, едва шевельнув головой, что вновь доказывает мне, насколько я нынешним вечером слаб и не уверен в себе. По правде говоря, это был всего лишь слабый кивок и легкое подмигивание, всегда случавшееся у меня и у нее даже в самый разгар ссоры, две искры, летящие из глаза в глаз: искра-я в ней, искра-она во мне.
Заказываю рюмку текилы и снимаю свитер. Я даже представить себе не мог, как здесь будет жарко (мне кажется, что женщина за соседним столиком шепотом сказала своему спутнику: «Наконец-то!»). Скрестив руки на груди, я вглядываюсь в человека на сцене, и в его тусклых глазах вижу и себя, и его и вспоминаю это чувство – мы вдвоем.
Вспоминается пламя возбуждения и постоянное смущение, которое я испытывал, когда был с ним: в те времена парни не разговаривали между собой так. Не о таких вещах и не такими словами. Во всех моих скоротечных дружбах с другими мальчиками была какая-то взаимная анонимность, комфортная, мужская, но с ним…
Роюсь в карманах. В брюках, в рубашке. В кошельке. Еще несколько лет назад я никогда не выходил из дома без записной книжки. Маленькие оранжевые книжечки спали с нами в постели – на случай, если в предсонье или уже во сне в мыслях внезапно промелькнет некий веский аргумент, который я могу вставить в приговор, или даже убедительная аналогия, а то и идея цитаты, которая сразу же всем откроет глаза. (В этом я, неким образом, приобрел печальную известность.) Ручка у меня есть, даже три, но нет ни клочка бумаги. Подаю знак официантке, и та приносит мне целую кипу бумажных салфеток – зеленые салфетки, которые она уже издали поднимает высоко над собой, улыбаясь глупой улыбкой.
Вообще-то улыбка довольно милая.
– Но самое-самое, братья и сестры мои, – ревет он, едва ли не проливая слезы радости от вида моих салфеток и ручек, – после того как мы, в общем, выразили благодарность всем женщинам в мире, я особо хочу поблагодарить тех милочек, которые приватизировали лично для меня глобальный проект секса, всех, кто с шестнадцатилетнего возраста опускал мне и поднимал мне, дрочил мне, кувыркал меня, накачивал мне, отсасывал мне…
Большинство публики довольно, но есть и такие, что кривят физиономии. Неподалеку от меня женщина высвобождает из узкой туфли левую ногу и потирает ее об икру правой ноги, а у меня спазм в животе, уже третий или четвертый раз за вечер – сильные, крепкие ноги Тамары, – и я слышу собственный стон из тех, о которых я уже давно забыл.
И вдруг на сцене, прямо передо мной – его улыбка прежних дней, пленительная, воодушевляющая, и уже получается дышать, и будто понемногу рассеивается смятение, сопровождающее представление с самого начала, и я поддаюсь соблазну, улыбаюсь ему. Это чудесный личный момент, только наш с ним, я вспоминаю, как он прыгал вокруг меня с ликованием, с возгласами и смехом, словно его щекотал воздух. Сейчас в его глазах тот же свет, лучик направлен на меня, верит мне, и будто все еще поправимо – даже для нас, для меня и для него.
Однако и на сей раз улыбка мгновенно исчезает, словно кто-то быстренько выдернул ее из-под наших ног, но в этот раз мне кажется, что в основном из-под моих ног. И опять я испытываю глубокое мрачное чувство: это обман зрения, надувательство, творящееся там, куда не доходят слова.
– Не могу поверить! – неожиданно вопит он. – Ты, малышка, с губной помадой, да, ты! Наверное, марафетишься в темноте? Или твой спец по марафету уже подхватил «паркинсона»? Скажи мне, куколка, думаешь, это нормально: пока я здесь рву задницу, чтобы тебя рассмешить, ты себе эсэмэсишь?
Он обращается к крошечной даме, одиноко сидящей за столиком недалеко от меня. Ее волосы – странная, сложной конструкции башня, этакий плетеный конус с воткнутой в него красной розой.
– Это красиво?! Человек обливается потом, открывает тебе душу, обнажает внутренности, раздевается – да что там раздевается?! Обнажается до самой своей простаты! А ты посылаешь эсэмэски? Можно ли узнать, что ты там отэсэмэсила, какая была в этом срочность?
Она отвечает абсолютно серьезно и чуть ли не с упреком:
– Это не эсэмэс!
– Некрасиво обманывать, милая, я сам видел! Тик-тик-тик! Пальчики маленькие, быстрые! Между прочим, ты сидишь или стоишь?
– Что? – Она втягивает голову в плечи. – Нет… Я писала самой себе.
– Самой себе? – Он широко раскрывает глаза и глубоким взглядом окидывает присутствующих, вступая с ними в заговор против нее.
– У меня есть такое приложение для заметок, – бормочет она.
– Это и впрямь жуть как всем нам интересно, милочка. Как ты думаешь, не выйти ли нам всем на минутку из зала и не мешать нежной связи, что сложилась у тебя с самой собой?
– Что? – Она в тревоге замотала головой. – Нет-нет! Не уходите.
У нее какой-то странный дефект речи. Голосок детский, тоненький, но слова из ее уст выходят толстые.
– Так скажи нам, наконец, что ты там самой себе написала?
Он весь лопается от радости и, не дав ей слова сказать, сам немедленно отвечает:
– «Дорогая я сама! Я очень боюсь, что нам придется расстаться, потому что этим вечером я встретила мужчину моей мечты, с которым свяжу свою судьбу или по крайней мере на неделю прикую к моей постели для экстремального секса…»
Женщина изумленно глазеет на него, даже рот чуть приоткрыла. Она обута в черные ортопедические ботинки на толстой подошве, и ее ноги не достают до пола. Большая блестящая красная сумка зажата между ее телом и столешницей. Сомневаюсь, что ему со сцены все это видно.
– Нет, – говорит она после неторопливого раздумья, – все это неправда, я вообще этого не писала.
– А что же ты все-таки написала? – он кричит и обхватывает голову руками в фальшивом отчаянии; беседа, которая, с его точки зрения, поначалу была многообещающей, постепенно становится неуклюжей, и он решает прервать контакт.
– Это личное, – шепчет она.
– Лич-но-е!
Слово сковывает его, как накинутый аркан, притягивает к ней за шею, отброшенную назад, хотя он уже отступил в глубь сцены. Он вразвалочку возвращается, оборачивая к нам свое потрясенное лицо, словно воздух сотрясло особо непристойное слово:
– А какой профессией, если мне позволено спросить, занимается наша госпожа, такая вся личная и интимная?