Страница 13 из 14
По залу проносится дуновение, этакий холодок.
– Я маникюрша.
– Да снизойдет на меня благодать!
Он закатывает глаза от удивления, протягивает вперед ладони с растопыренными пальцами, барабанит по собственной голове, справа и слева:
– Французский маникюр, пожалуйста! Нет, погодите: с блестками…
Он легонько дует на ногти, один за другим:
– Может, узор из кристаллов? Как ты по части минералов, миленькая? Засушенные цветы? Сможешь?
– Но мне позволено работать только в клубе нашей деревни, – шепчет она. А потом добавляет: – Я еще и медиум.
Испуганная собственной смелостью, она еще выше поднимает свою красную сумку, ставя ее как преграду между ним и собой.
– Ме-ди-у-ум?
Лиса в его глазах остановила погоню, присела, облизнула губы.
– Дамы и господа, – провозглашает он торжественно, – прошу вашего внимания. В нынешнем вечере принимает эксклюзивное участие маникюрша, которая еще и ме-ди-ум! Где ваши ладони? Где ваши ногти?
Озадаченная публика подчиняется. Мне кажется, большинство людей в зале предпочли бы, чтобы он оставил ее в покое и избрал более подходящую жертву.
Он медленно пересекает сцену, склонив голову и заложив руки за спину. Весь его вид и поведение говорят о глубоких раздумьях и широте взглядов:
– Медиум… Ты имеешь в виду связь с другими мирами?
– Что? Нет… Я пока еще только с душами.
– Умерших?
Она склоняет голову. Даже в полумраке замечаю, как на ее шее пульсирует вена.
– А-а…
Он кивает с деланым пониманием. Я вижу, как он погружается в глубины самого себя, чтобы почерпнуть жемчужины насмешек и глумлений для встречи, уготованной ему судьбой.
– Так, может быть, госпожа медиум расскажет нам… Минутку, ты откуда, Дюймовочка?
– Вам нельзя называть меня так.
– Прошу прощения…
Он немедленно отступает, почувствовав, что пересек запретную черту.
«Не полное дерьмо все-таки», – пишу я на своей салфетке.
– Я теперь отсюда, рядом с Нетанией, – говорит она, и на ее лице все еще видна боль нанесенной обиды. – У нас здесь деревня… для людей, таких… таких, как я, но когда я была маленькой, я была вашей соседкой.
– Ты жила рядом с Букингемским дворцом? – потрясенно восклицает он, барабаня в воздухе, и выжимает из публики жидкие смешки.
Я видел, как он перед тем, как решить, что не будет шутить по поводу слов «когда я была маленькой», долю секунды колебался. Меня это забавляет: следить за неожиданными «красными линиями», границами, которые он себе ставит. Маленькие островки сострадания и порядочности.
Но сейчас я слышу, как она говорит ему.
– Нет, – утверждает она с непоколебимой жесткостью, отчетливо чеканя слово за словом, – Букингемский дворец – это в Англии. Я знаю это, потому что…
– Что? Что ты сказала?
– Я разгадываю кроссворды. Я знаю все стра…
– Нет, до этого. Иоав?
Директор зала направляет луч света на нее. В ее тронутых сединой волосах, накрученных курганом с заостренной верхушкой, фиолетовая ленточка. Она гораздо старше, чем я думал, но лицо очень гладкое, оттенка слоновой кости. У нее тонкий вытянутый нос, припухшие веки, и тем не менее есть в ней смутная красота, окутанная пеленой, которая открывается под определенным углом.
Она каменеет под устремленными на нее взглядами. Взволнованно перешептывается пара молодых байкеров. Она что-то пробуждает в них. Мне знакомы подобные типы. Цветы зла. Именно подобные типы приводили меня в бешенство, когда я сидел в кресле судьи. Гляжу на нее их глазами: в праздничном платье, с цветком, воткнутым в волосы, с накрашенными губами, она выглядит девочкой, которая нарядилась дамой, вышла на улицу и уже знает, что с ней должно приключиться нечто ужасное.
– Ты была моей соседкой? – спрашивает он с сомнением.
– Да, в Ромеме. Я это заметила сразу же, как только вы вошли.
Она наклоняет голову и шепчет:
– Вы совсем не изменились.
– Совсем не изменился? – Он ухмыляется. – Я совсем не изменился?
Он прикладывает ладонь козырьком ко лбу и напряженно всматривается в нее. Публика следит, увлеченная процессом, происходящим прямо у нее на глазах: превращением жизненного материала в анекдот.
– И ты уверена, что это я?
– Конечно. – Она смеется, и лицо ее озаряется светом. – Вы тот самый мальчик, который ходил на руках.
В зале полная тишина. У меня пересыхает во рту. Только один раз я видел, как он ходит на руках. В тот самый день, когда видел его в последний раз…
– Всегда на руках. – Она смеется, прикрывает ладонью рот.
– Сегодня и на ногах я с трудом могу, – бормочет он.
– Вы обычно ходили на руках за женщиной в больших сапогах.
У него непроизвольно вырывается легкий вздох.
– Однажды, – добавляет она, – в парикмахерской вашего отца я видела вас на своих ногах и даже не узнала, что это вы.
Публика в зале снова начинает дышать. Люди переглядываются с соседями, им не совсем ясно, что они должны чувствовать. Он взволнованно и сердито смотрит на меня со сцены. «Этого точно не было в программе, – передает он мне на нашей личной частоте, понятной и мне, и ему, – и это абсолютно неприемлемо. Я хотел, чтобы ты видел меня нетто, без всяких добавок». Затем он приближается к самому краю сцены и опускается на одно колено. Все держа руку у лба, он смотрит на нее:
– И как, ты сказала, тебя зовут?
– Не имеет значения…
Когда она втягивает голову в плечи, становится заметным маленький горбик чуть ниже затылка.
– Это имеет значение, – говорит он.
– Азулай. Мои родители – светлой памяти Эзри и Эстер.
Она ищет на его лице хоть какой-нибудь знак того, что он ее узнает.
– Вы, конечно, не можете их помнить. Мы жили там совсем недолго. Мои братья ходили стричься к вашему отцу.
Когда она забывает следить за собой, дефект речи становится более заметным. Словно в горло воткнули что-то раскаленное.
– Я была маленькой, восьми с половиной лет, а у вас уже, наверное, была бар-мицва[44], и все время на руках, даже со мной разговаривали вот так, снизу.
– Только для того, чтобы взглянуть, что там у тебя под платьем, – говорит он, подмигивая публике.
Она сильно встряхивает головой, отчего башня из волос раскачивается:
– Нет, неправда! Вы три раза говорили со мной, и у меня было длинное голубое платье в клеточку, и я тоже говорила с вами, хотя это было запрещено.
– Запрещено? – Он коршуном с выпущенными когтями набросился на это слово. – Но почему? Почему это было запрещено?
– Не имеет значения.
– Конечно же имеет! – Его рык исходит из самого сердца. – Что же тебе сказали?
Она категорически качает головой.
– Только скажи, что тебе сказали.
– Что вы сумасшедший мальчик, – выпаливает она наконец. – Но я все-таки разговаривала с вами. Три раза разговаривала.
Она замолкает и глядит на свои пальцы. Лицо ее блестит от пота. У столика за ее спиной женщина, склонившись к мужу, что-то шепчет ему на ухо. Мужчина согласно кивает. Я в полном замешательстве. Голова идет кругом. Быстро пишу на салфетке, пытаюсь привести мысли в порядок: «Мальчик, которого знал я. Мальчик, которого знала она. Человек на сцене».
– Значит, ты говоришь, что мы разговаривали три раза? – Он сглатывает слюну, и, судя по выражению его лица, очень горькую слюну.
– Валла, чудесно…
Он усилием воли заставляет себя воспрянуть и подмигивает публике:
– И ты уж точно помнишь, о чем мы говорили?
– В первый раз вы сказали мне, что где-то мы уже встречались.
– Где?
– Вы сказали, что все происходящее в вашей жизни случается во второй раз.
– И ты так долго помнишь, что я сказал именно это?
– Еще вы сказали, что мы вместе были детьми Холокоста, или Библии, или во времена первобытного человека, вы не помнили, где именно, – но там мы встретились впервые, и вы были артистом в театре, а я была танцовщицей…
44
Бар-мицва (букв. «сын заповеди») – мальчик, достигший возраста 13 лет и одного дня, считается обязанным исполнять все предписания еврейского Закона, поскольку достиг совершеннолетия. Так же называется и праздник совершеннолетия.