Страница 22 из 27
Кроме того, многие журналисты возлагали вину за нарастающую волну анархии на народ. Образованное русское «общество» уже давно выражало обеспокоенность предполагаемой политической и культурной отсталостью простого народа. После Февральской революции эта обеспокоенность вылилась у многих либералов и социалистов в открытое разочарование тем, что простые люди не проявили себя в качестве «зрелых» и «ответственных» «граждан». Даже министр юстиции, социалист Александр Керенский, в конце апреля с горечью говорил об утрате доверия к освобожденному русскому народу: «У меня нет прежней уверенности, что перед нами не взбунтовавшиеся рабы, а сознательные граждане» – эти слова в последующие месяцы отзовутся многочисленными отголосками[158]. Как отмечал один репортер, к началу лета презрительные слова о «взбунтовавшихся рабах» были слышны «на каждом шагу… Сидишь ли в ресторане, в театре, в дачном купе… спереди, сзади, сбоку». Классовый характер названных здесь мест очевиден. И хотя этот журналист отвергал данные обвинения как несправедливые, утверждая, что простой народ «вышел из рабства и ясно осознал свободу»[159], другие критики признавали истинность этих обвинений, но возлагали вину на историю. Тем не менее толпа с ее «особой психологией», как свидетельствовали недавние случаи массового насилия, могла быть свирепой и полной «слепой ярости». Но это было «неизбежное следствие нашей вековой рабской приниженности, нашей культурной отсталости», которое с течением времени могло быть преодолено[160].
То же самое указывал и Горький в своих газетных колонках. Будучи социалистом «из народа», в известной степени дистанцировавшимся от организованных партий и фракций, он без колебаний предупреждал, что «самый страшный враг свободы и права» – это «хаос темных, анархических чувств» в «душе» народа[161]. Впрочем, подобно другим социалистам, он диагностировал эти темные чувства как «заразу» из прошлого: «Порицая наш народ за его склонность к анархизму, нелюбовь к труду, за всяческую его дикость и невежество, я помню: иным он не мог быть. Условия, среди которых он жил, не могли воспитать в нем ни уважения к личности, ни сознания прав гражданина, ни чувства справедливости – это были условия полного бесправия, угнетения человека, бесстыднейшей лжи и зверской жестокости»[162]. Осуждая «отвратительные картины безумия», разворачивавшиеся на петроградских улицах в «июльские дни», Горький утверждал, что «возбудителем» этих событий были не большевики, контрреволюционеры или иностранцы, как заявляли власти и большая часть либеральной и консервативной прессы; он возлагал вину на «более злого, более сильного врага – тяжкую российскую глупость»[163]. Мрачное бремя истории на плечах настоящего диктовало и важнейшую историческую задачу революции: преодолеть это наследие с тем, чтобы люди в самом деле получили свободу создания «новых форм жизни»[164], прокалить народ и очистить его «от рабства, вскормленного в нем», что можно было сделать лишь «медленным огнем культуры». Если революция не сумеет ответить на этот вызов истории, – с горечью предупреждал Горький в июле, – то значит «революция бесплодна, не имеет смысла, а мы – народ, неспособный к жизни»[165].
Эти настроения и страхи подпитывались классовыми чувствами, диктовавшими не только разговоры в кругах элит об отсталости народа, но и плебейское недоверие к элитам, способствовавшее такому поведению, которое элиты критиковали как незрелое, безответственное и анархическое. Еще ощутимее, чем «гнев и злость», исторгаемые либеральной печатью в адрес простого народа (в чем ее обвинял Горький), были гнев и злость, исходившие снизу. Многим рабочим и крестьянам нередко хватало всего одного слова, чтобы выразить в нем всю полноту социального недоверия, возмущения и гнева: «буржуй». Это выражение при его реальном использовании отличалось весьма удобной неточностью: «буржуем» мог быть промышленник и капиталист (именно так определяли буржуазию марксисты), аристократ, богатый крестьянин (кулак), служащий, представитель интеллигенции (отсюда и такие термины, как «буржуазный социалист»), государственный чиновник, армейский офицер, идеологический противник революции, сторонник войны и даже журналист, работающий на несоциалистическую газету (то есть, по представлениям левых, на «буржуазную прессу»). Как показал Колоницкий, это слово в большей степени представляло собой нравственную оценку, нежели социальный анализ: таким образом говорили о людях, чьи действия в данную историческую эпоху расценивались как корыстные, эгоистичные и алчные, не направленные ни на общее благо, ни на благо простого народа[166]. Так, например, когда «Ежедневная газета-копейка» призывала бороться с «алчными аппетитами буржуазии», угрожающими революции[167], то в этом предупреждении под «буржуазией» понимались люди, руководствующиеся корыстью и эгоизмом. Или когда провинциальный журналист защищал Временное правительство от обвинений в том, что оно является «буржуазным», его аргументация основывалась не на социальном составе кабинета (большинство министров, по сути, были промышленниками и представителями свободных профессий), а на его моральных качествах: «его члены – честные умные граждане, горячо любящие родину»[168]. Массовый язык классовых отношений приобрел нравственную окраску. Классовая борьба, даже в глазах многих марксистов из числа рабочих, усвоивших социальное и экономическое определение классов, обычно приобретала облик борьбы между правдой и неправдой, справедливостью и беззаконием, добром и злом.
В 1917 г. даже слово «демократия» приобрело классовый смысл. На левом краю политического спектра это слово стали понимать не столько как описание политического идеала или системы, сколько как политическое выражение классовых интересов и ценностей. Термином «демократия» обозначались социальные группы, не обладавшие привилегиями, не эксплуатировавшие других и не строившие контрреволюционных заговоров. Демократами назывались простые люди и те, кто встал на их сторону вследствие своих принципов и убеждений – в первую очередь социалисты, активно работавшие в советах. Даже в тех случаях, когда слово «демократия» использовалось в старом смысле, для описания политического идеала или системы политических взаимоотношений, оно обозначало не столько равные права и всеобщее представительство, сколько политическую власть, осуществляемую в интересах бедноты. Типичными были выражения наподобие следующих фраз из писем, посланных осенью 1917 г. в газету Совета «Известия»: «Демократия жертвует всем во имя спасения страны и революции… Но малочисленный класс охватывает своими щупальцами все эти усилия»[169]; «…мы потребовали энергичной борьбы всей демократии и правительства за скорейшее окончание войны»[170]. Либеральные элиты стояли на том, что «демократия» должна объединять всех граждан под властью демократического правительства. Но они к своему большому разочарованию понимали, что многие простые люди не распространяли понятие «демократия» на «буржуазию», порой распространяя его на интеллектуалов-социалистов[171].
К осени эмоциональный и нравственный язык классовых отношений достиг лихорадочного накала. Типичной для того периода была резолюция одного из солдатских комитетов, отправленная в газету Совета «Известия» 1 сентября: «Пора же сбросить с себя гипноз буржуазии; пора отбросить ее как гнойную коросту, чтобы она более не разлагала революцию… [Буржуазия] предает страну на разорение нашим внешним врагам, швыряется нашею жизнью как никчемной вещью, вносит всюду и везде развал… Она ведет на каждом шагу смертельную борьбу с революцией, прикрываясь лишь громкими словами»[172]. «Известия» были завалены подобными воззваниями, нередко предупреждавшими, что настало время для судьбоносных действий. Как выразился один солдат в своих стихах, посланных в газету, «А кто же тут будет виновен /Когда мы подсчет подвидем/Буржуев проклятых злодеев/На висельце всех пербирем?»[173].
158
Съезд делегатов с фронта // Дело народа. 30.04.1917. С. 3. См. обсуждение в статье Бориса Колоницкого «„Взбунтовавшиеся рабы“ и „великий гражданин“: речь А. Ф. Керенского 29 апреля 1917 г. и ее политическое значение»: Journal of Modern Russian History and Historiography, 7 (2014): 1–51.
159
Эмигрант. Рабы ли//Газета-копейка. 27.06.1917. С. 3.
160
И. Иванов. Печально//Газета для всех. 3.06.1917. C.3.
161
Новая жизнь. 23.04.1917. С. 1.
162
Новая жизнь. 18.05.1917. С. 1. См. также колонки Горького от 2 и 12 мая 1917.
163
Новая жизнь. 14.07.1917. С. 1.
164
Новая жизнь. 18.05.1917. С. 1.
165
Новая жизнь. 14.07.1917. С. 1.
166
См.: Колоницкий. Антибуржуазная пропаганда. С. 196–197.
167
Аякс. К торговым служащим! // Ежедневная газета-копейка. 7.03.1917. С. 4.
168
Ревельское слово. 21.04.1917. Цит. по: Колоницкий. Антибуржуазная пропаганда. С. 197.
169
Резолюция, отправленная в «Известия» солдатским комитетом 92-го транспортного батальона, 1.09.1917. ГАРФ. Ф. 1244. Оп. 2. Д. 10. Л. 55–57.
170
Обращение Совета солдатских депутатов 12-й армии к стране и солдатам, напечатанное 7 октября 1917 г. //Известия. 7.10.1917. C.3.
171
Boris Kolonitskii, “‘Democracy’ in the Political Consciousness of the February Revolution,” Slavic Review, 57/1 (Spring 1998): 95-106.
172
Резолюция солдатского комитета 92-го транспортного батальона, 1.09.1917. ГАРФ. Ф. 1244. Оп. 2. Д. 10. Л. 55–57. Полный текст (в переводе на английский) можно найти в: Mark Steinberg, Voices of Revolution (New Haven, 2001): 220-5.
173
Письмо Ф. Аношкина из фронтовой армии, получено 16.08.1917. ГАРФ. Ф. 1244. Оп. 2. Д-31. Л. 3-306. Сохранена орфография оригинала. Приводится (в переводе) в: Mark Steinberg, Voices of Revolution, 219.