Страница 21 из 27
В ночь с 24 на 25 октября рабочие-красногвардейцы и радикально настроенные солдаты захватили в Петрограде главные улицы и мосты, правительственные здания, вокзалы, почтовые и телеграфные конторы, телефонную станцию, электростанцию, госбанк и полицейские участки и арестовали министров Временного правительства. Это восстание следовало детальному плану, разработанному на тайных совещаниях созданного при Совете Военно-революционного комитета, контролировавшегося большевиками и возглавлявшегося Троцким, хотя в партии разгорелись напряженные дебаты по вопросу о моменте восстания – так как выбор момента имел важные политические последствия. Троцкий выступал за то, чтобы узаконить восстание, объявив его инициативой Совета, предпринятой ради установления «советской власти» и в защиту революции от правительственных репрессий. Но Ленин небезосновательно беспокоился о том, что съезд Советов может связать большевикам руки, если выступит за правительство, в котором будут представлены все социалистические партии, или за еще более широкое «демократическое правительство», не включающее лишь имущие элементы, и потому настаивал на том, чтобы поставить съезд перед свершившимся и не подлежащим обсуждению фактом свержения Временного правительства. 25 октября, в момент открытия съезда, штурм Зимнего дворца еще продолжался. Ораторы от меньшевиков и эсеров были в ярости и осуждали действия большевиков как «преступную политическую авантюру», оппортунистический захват власти одной партией за спиной Совета, на волю которого они двулично ссылались в оправдание своего поступка. Эсеры и меньшевики предсказывали, что действия большевиков погрузят Россию в гражданскую войну и погубят революцию. Не желая «нести ответственности» за эти шаги, большинство меньшевиков и эсеров покинуло съезд – а вслед им полетела знаменитая издевательская фраза Троцкого о том, что они «банкроты», которых ожидает «сорная корзина истории». В предрассветные часы 26 октября съезд одобрил заявление Ленина о переходе всей государственной власти в руки Совета и о передаче власти на местах местным советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Кроме того, съезд взял обязательство немедленно предложить мир всем нациям, передать всю землю крестьянским комитетам, защищать права и полномочия солдат, организовать «рабочий контроль» в промышленности и обеспечить созыв Учредительного собрания.
Журналисты понимали, что у них на глазах творится история и что 1917 год входит в число тех исключительных эпох, когда обычно стабильный темп исторической эволюции резко ускоряется, превращаясь в драматическое действие, состоящее из неожиданных изменений, поворотных точек и судьбоносных решений. Как мы уже видели в главе 1, журналисты, нередко впадая в лихорадочный тон, описывали первые недели революции как чудесную весну свободы, воскрешения и возрождения, как долгожданный конец тьмы, рабства и страданий. Не следует чрезмерно упрощать этот романтический восторг перед революцией. «Дикая радость» уже весной сопровождалась опасениями за непрочность этой новой свободы. Да и само понятие свободы понималось и использовалось по-разному. К тому же мечты о всеобщем братстве сопровождались свирепой ненавистью к «врагам» свободы. По мере того как утопическая эйфория сталкивалась с суровыми реалиями истории как повседневной жизни – не в последнюю очередь с тяжелыми экономическими проблемами и продолжающейся войной, – интерпретации и настроения становились все более противоречивыми и несвязными. Как отмечал в отношении стремительно изменявшихся в 1917 г. настроений историк Борис Колоницкий, не требовалось много времени для того, чтобы это «квазирелигиозное» возбуждение февральских дней сменилось «унынием и разочарованием»[150]. Хуже того, подавляющему большинству журналистов казалось, что неуправляемая революция скатывается в пропасть растущей анархии, классовой вражды и гражданской войны. Чувство кризиса, ощущаемое во многих сферах внепартийной журналистики в 1917 г., было более сложным и многозначным, чем традиционное изложение тех событий в виде ряда конкретных политических кризисов и эпизодов борьбы за власть между различными организованными группами, завершившейся взятием власти большевиками. Эти журналисты воспринимали кризисы не столько как последовательность исторических событий, сколько как опыт углубления анархии, недоверия, гнева и беспокойства. В большей степени, чем обычно позволяют себе историки, при всем нашем внимании к причинам и следствиям журналисты, фиксировавшие историю по мере ее совершения, и особенно авторы, не работавшие на главные партийные издания, осознавали ключевую роль замешательства и неуверенности в истории и в историческом опыте.
Как с презрением отмечал Максим Горький в своей регулярной колонке в газете «Новая жизнь», крупные газеты в конце весны только и делали, что кричали: «Анархия, анархия!»[151]. Он сетовал на то, что в особенной степени «ревут и скрежещут зубами» о грядущей «разрухе России», проливая на русский народ «потоки чернильного гнева» и «трусливой злости», либеральные издания. Горький предупреждал, что эти слова очень вредны: ежедневная доза газетного паникерства и обвинений вселяет в «души читателей» темные и «позорные» чувства – злость, презрение, цинизм, лицемерие и страх[152]. Массовые «бульварные газеты» – такие как московская «Ежедневная газета-копейка» и наследовавшая ей «Газета для всех», – рассчитанные, главным образом, на городских обывателей, тоже выражали тревогу по поводу растущей анархии и надвигающейся катастрофы. Уже в первые дни после свержения монархии эссеисты начали предупреждать о том, что «возрождению» страны к «новой», свободной жизни угрожает «разногласие» между различными интересами и точками зрения[153]. 10 марта регулярный колумнист «Ежедневной газеты-копейки» П.Борчевский (в главе 1 мы уже встречались с его осторожным оптимизмом в январе 1917 г.) призывал читателей осознать необходимость и пользу терпения и самообладания даже в отношении понятного желания, чтобы война поскорее кончилась: «Граждане! Подождем! Возьмем себя в руки… Не будем сеять анархии после того, как сделано столько великого… сдержим свои искренние порывы, не допустим анархии и разложения»[154]. После первого большого политического кризиса в апреле, который вывел на улицы огромные людские толпы, подобные предупреждения стали более частыми и настойчивыми: многие журналисты писали, что революции и России угрожают беспорядок (особенно чувство позорного беспорядка, выражаемое русским словом «безобразие»), хаос, анархия, крах и катастрофа, порождающие смуту, неуверенность и кризис. Эти термины получили повсеместное распространение к концу весны. Лейтмотивом статей, предупреждающих об опасности недисциплинированности, безответственности, взаимной враждебности и даже чрезмерной «болтовни» и взывающих к национальному единству, зрелости, самодисциплине и «трезвому» труду ради общего блага, стало слово «анархия»[155]. И это было еще до «июльских дней», обычно считающихся историками поворотной точкой, породившей страх перед беспорядками.
Разговоры об «анархии» вели к разговорам на тему «кто виноват?» (один из знаменитых «вечных русских вопросов» наряду с вопросом «что делать?»). А тема вины с легкостью влекла за собой разговоры о «врагах» и о том, как следует с ними поступать. При этом даже в теме вины мы слышим нотки разногласий. Многие журналисты обвиняли левых радикалов, и особенно большевиков, в упрямом противодействии правительству и в том, что якобы их демагогия и безответственный энтузиазм и вывели людей на улицы. Типичный пример гневных нападок на Ленина после его возвращения в Россию из многолетней западноевропейской эмиграции (отбыв в Сибири трехлетнюю ссылку за революционную деятельность, Ленин перебрался на Запад, во время войны поселившись в нейтральной Швейцарии) дает передовица в петроградской «Газете-копейке». Готовность Ленина ехать транзитом через Германию, вызвавшая недовольство многих критиков, обвинявших его в сговоре с врагом, волновала «Газету-копейку» меньше, чем глубоко «контрреволюционная» угроза, исходившая от его партии. Как утверждалось в этой передовице, большевики были «врагами русского народа», способными «проповедовать вместо единства – разлад, вместо братской любви – убийство и ненависть, вместо организации – анархию, вместо красного знамени Свободы— черное знамя смерти и разрушения»[156]. Связь между большевиками и анархизмом (чьим символом был черный флаг) проводилась все чаще и чаще. Разумеется, газеты сообщали и о деятельности настоящих анархистов – те никогда не имели большой численности и не пользовались особым влиянием, но их выходки и их аресты всегда привлекали внимание читателей. Но куда большие опасения вызывал «анархизм» большевиков. Как писал репортер «Газеты-копейки» в начале июня, «уже более двух месяцев ведется яростная агитация большевиков и анархистов, проповедующих самые крайние начала». Пусть целью этих идей служит «рай на земле», – насмехался журналист, – но общество и власть не строятся «по теориям». Любая попытка «осуществления большевистской программы» в текущих условиях русской жизни принесет «только потрясение и гибель»[157].
150
Б. И. Колоницкий. Антибуржуазная пропаганда и «антибуржуазное» сознание //Анатомия Революции / под ред. В. Ю. Черняева и др. СПб., 1994. С. 199–201.
151
М. Горький. Несвоевременные мысли // Новая жизнь. 18(31).05.1917. С. 1.
152
Новая жизнь. 18.05.1917. С. 1; 9.06.1917. С. 1.
153
Ежедневная газета-копейка. 6.03.1917. С. 1.
154
П.Борчевский. Надо ли воевать?//Ежедневная газета-копейка. 10.03.1917. С. 1.
155
Газета для всех. 26.05.1917. С. 1; 16.05.1917. С. 4; 27.05.1917. С. 2; 30.05.1917. С. 2; 1.06.1917. С. 1–2; 2.06.1917. С. 2.
156
Газета-копейка. 14.04.1917. С. 1. См. также статьи о Ленине в номерах за 6, 17 и 20 апреля.
157
О.Яковлев. Булат или картон//Газета-копейка. 18.06.1917. С. 6.