Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 13



Значит, мода вместо комфорта? В каком-то отношении эта альтернатива, очевидно, не имеет под собой основания, поскольку они оба внесли вклад в формирование потребительской культуры.

Однако следует отметить, что они вносили его по-разному и с противоположными классовыми коннотациями. Мода, которая активно действовала уже внутри придворного общества и до сего дня сохранившая ауру высокомерия, и собственно роскоши, притягивала ту буржуазию, которая хотела преодолеть собственные границы и походить на старый правящий класс; комфорт оставался будничным, прозаичным, его эстетика, если таковая есть, – сдержанная, функциональная, приспособленная к повседневности и даже к труду[125]. Это делает комфорт не таким заметным, как мода, но при этом дает ему гораздо больше возможностей проникать во все поры существования. Этот талант к диссеминации он разделяет с другими типичными товарами XVIII столетия, тоже застрявшими где-то между потребностями и роскошью, каковыми были кофе и табак, шоколад и алкоголь. Genussmittel, как говорят в немецком, «возбуждающие средства», «средства удовольствия» (и в этих «средствах» безошибочно угадывается отзвук инструментального разума). «Стимуляторы», как их также называли, делая еще один удивительный семантический выбор: мелкие потрясения, чьи радости пунктиром проходят через день и неделю, выполняя важнейшую «практическую функцию» – «эффективнее закреплять индивида в обществе, потому что они доставляют ему удовольствие»[126].

В результатах Genussmittel, пишет Вольфганг Шивельбух, «чувствуется парадокс»: Arbeit-im-Genuss, согласно определению, – работа, смешанная с удовольствием. Это тот же парадокс, что и в случае комфорта, и по той же самой причине: в XVII–XVIII веках одновременно возникли два в равной мере влиятельных, но совершенно противоположных друг другу набора ценностей: аскетический императив современного производства – и тяга к удовольствиям у социальной группы, переживающей подъем. Комфорт и Genussmittel сумели добиться компромисса между этими противоположными силами. Компромисса, но не реального решения проблемы: слишком уж резким был первоначальный контраст между ними. Так что Мандевиль был прав в том, что касается двусмысленности «комфорта», но не увидел, что суть дела была именно в этой двусмысленности. Порой это все, что в силах сделать язык.

6. Проза I: «ритм континуальности»

Предвосхищая действия Робинзона, как я писал ранее, придаточные предложения цели структурируют отношения между настоящим и будущим – я делаю это, чтобы сделать то, – через оптику «инструментального разума». Это не сводится только к сознательному планированию у Робинзона. Вот он сразу после кораблекрушения, самого катастрофического и неожиданного момента всей его жизни. И при этом он проходит

полмили от берега, чтобы посмотреть, не найдется ли пресная вода для питья, которую я, к моей великой радости, нашел; попив (having drank) и пожевав (having put) немного табака, чтобы побороть голод, я подошел к дереву и, взобравшись на него, попытался разместиться на нем так, чтобы, если засну, не упасть вниз, и, срезав (having cut) себе небольшую палку для защиты, вроде дубинки, я устроился в своем жилище[127].

Он идет «посмотреть», есть ли вода «для питья», затем жует табак, «чтобы побороть голод», размещает себя «так, чтобы» не упасть и срезает палку «для защиты». Повсюду краткосрочная телеология, как будто вторая природа. А затем рядом с этой устремленной вперед грамматикой придаточных цели появляется второй выбор, включенный в противоположное временное направление: очень редкая глагольная форма – герундий прошедшего времени: «and having drank [и попив]… and having put [и пожевав]… and having cut [и срезав]», – который в «Робинзоне Крузо» встречается гораздо чаще и имеет более важное значение, чем где-либо[128]. Вот несколько примеров из романа:

Приладив [having fitted] мою мачту и парус и испытав [tried] лодку, я нашел, что могу превосходно плавать…

Привязав [having secured] свою лодку, я взял ружье и пошел на берег…

ветер, стихнув [having abated] за ночь, успокоил море, и я выбрался…

Перенеся теперь [having now brought] все свои вещи на берег и закрепив [having secured] их, я вернулся на лодку…[129]

Здесь особенно важен грамматический «вид» герундия, как его называют: тот факт, что с точки зрения говорящего, действия Робинзона представляются полностью завершенными, «перфектными», как это технически называется. Лодка привязана, раз и навсегда, его вещи перенесены на берег и останутся там лежать. Прошлое было маркировано, время перестало быть «потоком», оно было разделено на отрезки и тем самым приручено. Но действие, которое является грамматически завершенным, с нарративной точки зрения остается открытым: сплошь и рядом Дефо в своих предложениях берет успешно завершенное действие (привязав мою лодку…) и превращает его в обещание другого действия: я нашел, что она может плавать… взял ружье… выбрался. А затем – гениальный штрих! – это второе действие становится предпосылкой для третьего:

покормив его, я привязал его, как делал раньше, чтобы отвезти

…надежно пришвартовав мою лодку, я пошел на берег, чтобы осмотреться

Совладав с этим затруднением и потратив на это уйму времени, я приложил усилия к тому, чтобы понять, по мере возможностей, как удовлетворить две мои нужды[130].

Герундий в прошедшем времени, прошедшее время, инфинитив, прекрасная трехчастная последовательность. Zweckrationalität научилась выходить за рамки непосредственных целей и намечать более длинную временную арку. Главное предложение в центре выделяется своими глаголами действия (я приложил усилия… я пошел… я привязал), которые являются единственными спрягающимися в определенной форме. Слева, и в прошлом, лежит герундий: полуглагол, полусуществительное, он придает действиям Робинзона излишек объективности, помещая их почти что вне его собственной персоны; так и хочется сказать, что это объективированный труд. Наконец, справа от главного предложения, и в неопределенном (хотя и не в отдаленном) будущем находится придаточное цели, чей инфинитив – часто двойной, как будто чтобы усилить открытость – воплощает нарративную потенциальность того, что лежит впереди.

Прошлое – настоящее – будущее: «ритм континуальности», как Нортроп Фрай назвал страницы, посвященные прозе в «Анатомии критики». Что любопытно, там очень мало говорится о континуальности, но очень много – об отступлениях от нее – начиная с «квазиметрического» равновесия «придаточных предложений у Цицерона» и вплоть до «маньеристской прозы», которая «делает свой материл слишком симметричным», до «длинных предложений у позднего Генри Джеймса» («не линейный процесс мышления, а одновременное понимание») или, наконец, до «классического стиля», который осуществляет «нейтрализацию линейного движения»[131]. Любопытно это постоянное соскальзывание от линейной континуальности к симметрии и одновременности. И Фрай в этом не одинок. Вот Лукач, «Теория романа»:

Только проза может тогда с должной силой передать страдания и избавление, борьбу и триумф [путь и освящение]; только ее не стесненная ритмом гибкость и стройность равно годится для выражения и свободы, и оков, и наличной тяжести, и завоеванной легкости имманентного мира, воссиявшего от обретения смысла[132].



125

Должно быть, именно это имел в виду Шумпетер, когда заметил, что «Эволюцию капиталистического стиля жизни можно было бы с легкостью – а возможно, и наиболее наглядно – проследить на примере эволюции современного пиджачного костюма» (Schumpeter, Capitalism, Socialism and Democracy, p. 126; Шумпетер, Капитализм, социализм и демократия, с. 145). Будучи по происхождению деревенской одеждой, пиджачный костюм использовался и как деловой костюм, и как знак общей повседневной элегантности, однако его связь с работой сделала его «непригодным» для более праздничных и модных случаев.

126

Wolfgang Schivelbusch, Tastes of Paradise: A Social History of Spices, Stimulants, and Intoxicants, New York 1992 (1980), p. xiv. Около 1700 года «кофе, сахар и табак из экзотических товаров превратились в лечебные средства», пишут Максин Берг и Хелен Клиффорд; а затем – вторая метаморфоза, идентичная метаморфозе комфорта, – они превратились из «медицинских веществ» в повседневные удовольствия. Работа, табак и комфорт легко сходятся в отрывке, в котором Робинзон заявляет, что он «никогда еще так не гордился своими достижениями… как когда смог сделать трубку для табака… с ней я испытал чрезмерное удобство» (Defoe, Robinson Crusoe, p. 153). См.: Maxine Berg and Helen Clifford, eds, Consumers and Luxury: Consumer Culture in Europe 1650–1850, Manchester 1999, p. 11.

127

Defoe, Robinson Crusoe, p. 66.

128

В 3500 романах, исследованных в «Литературной лаборатории», герундий прошедшего времени встречается по 5 раз на каждые 10 000 слов в период 1800–1840 гг., падает до 3 случаев к 1860 г. и остается на этом уровне до конца столетия. Частотность его употребления в «Робинзоне Крузо» (9,3 на 10 000 слов), таким образом, в два-три раза выше, а то и больше, возможно, учитывая привычку Дефо использовать одну связку для двух разных глаголов («having drank, and put», «having mastered… and employed» и так далее). Тем не менее поскольку корпус произведений в «Литературной лаборатории» ограничивается XIX веком, эта цифра для романа, опубликованного в 1719 г., естественно, не является окончательной.

129

Defoe, Robinson Crusoe, pp. 147, 148, 198 (курсив мой. – Ф. М.).

130

Defoe, Robinson Crusoe, pp. 124, 151, 120 (курсив мой. – Ф. М.).

131

Northrop Frye, Anatomy of Criticism: Four Essays, Princeton 1957, pp. 264–268.

132

Lukács, Theory of the Novel, p. 58–59; Лукач, «Теория романа», c. 33. По какой-то причине предложение, которое я поместил в квадратных скобках, было пропущено в прекрасном английском переводе Анны Босток.