Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 12



Утром девятнадцатого июня проснулся Федор с тяжелым сердцем. Ночью долго не мог уснуть, а когда, наконец, задремал, в зыбком, тонком сне увидел покойницу-жену. Она плакала и укоряла его за то, что сгубил он Николушку. Что-то жалостное и непонятное говорила о себе.

Сон был цветной. Стояла она на зеленой лужайке, покрытой желтыми цветами. За спиной ее ярко светило солнце – ярче настоящего, но смотреть на него было не больно. Только Федору отчего-то стало страшно. Сердце заныло, совесть заговорила в нем, будто зверь какой изнутри стал грызть. Он стал смотреть на солнце, и «зверь» отпустил. Сердце заполнила радость, а Анна заплакала: не слушает он ее жалоб. Смотрит на него с тоской и грустью, и взгляд ее такой родной и знакомый. Вздохнула Анна каким-то долгим вздохом. Федор испугался – так человеку и вздыхать нельзя, уж больно долго, никакого духу не хватит. Анна закончила вздох, поглядела на него с жалостью, да и говорит: «Все бы тебе, дураку, веселиться». Федор обиделся и проснулся.

– Отчего же – дурак? – проворчал он. – И какое тут веселье?! – Он с трудом приподнялся, опустил на пол ноги, попав в расхлябанные валенки со срезанными голяшками. – Выдумает всякое. Давно без веселья живу. А вот про Колю верно – моя вина…

Долго не мог успокоиться Федор. И чай пил без удовольствия, и молитвенное правило утреннее прочел без внимания, отчего еще больше расстроился, а потом и придумать не мог, чем бы тревогу заглушить. Вспомнил, что через день у него именины. Батюшка обещал службу отслужить, хоть и не воскресный день был на Федора Стратилата. Агафья-свечница угощенье задаст… Ох, надо бы подготовиться, как должно…

Федор вышел на крыльцо, перекрестился на храм, поглядел на сумрачное небо, на качающиеся под сильным ветром верхушки сосен, на гомонящих грачей. Было сыро и холодно.

– Никак нет лета, – вздохнул Федор. – Косить уж скоро, а погоды нет. И трава мала, да и сохнуть по мокру не станет…

Он вытащил косу, стукнул по лезвию несколько раз молотком, хотя и не было никакой нужды – коса была отбита хорошо. Зайдя за сторожку, Федор в несколько взмахов уложил островок крапивы со сниткой, сел на бревно и стал смотреть на шмеля, сердито гудевшего над желтым цветком одуванчика.

С аэродрома донесся гул мотора. Несколько раз грозно взревел и затих. «Не полетит, – подумал Федор. – И куда по такому шелонику[3]лететь?..». Он поддал носком сапога срезанную траву. «Супу что ли сварить с крапивы?».

В это время его позвала Агафья. Он слышал ее шаги и стук в дверь. Отвечать не хотелась. Он подумал отсидеться за сторожкой, пока не уйдет. «Вздор, поди, какой обмалакивать станет. Что изготовить на именины, спросит… или еще что пустое…».

Но Агафья снова позвала его громко и даже сердито. «Видно, случилось что», – подумал Федор и отозвался.

– Да ступай скорее, батюшка кличет. Открывай храм, дароносица нужна, – говорила она скоро и тревожно.

– Почто? – спросил Федор, и кряхтя поднялся с бревна.

– Маланья воскресла. За батюшкой прислала, приобщиться просит.

– Как воскресла?! – рассердился Федор. – Что языком хлябать – знать, не померла.

– Померла. Ввечеру померла в больнице. А утром проснулась.

– Коль проснулась, какая смерть?

– Говорят тебе, померла. Врач сказал: смерть была. Особая – клуническа, иль как – не знаю. Говорят, с нее, бывает, отходят.



– Не знаю такой. С того света не вертаются.

– Да Маланья сроду непоседой была. Видно, не усидела там, отпросилась. Или не приняли без исповеди.

– Отпросилась… Клянчить она горазда! Что хошь выпросит, – проворчал Федор.

Он взял ключи, они поспешили к церкви, где их ждал отец Игнатий. Федор открыл ризницу, снарядил батюшку. Отец Игнатий был встревожен не меньше Агафьи. Та балаболила без умолку, просила объяснить, что это за «ненастоящая» смерть, от которой просыпаются. Батюшка сказал, что называется она «клинической» по-научному.

– Если проснулась, значит, еще не совсем конец, – сказал он и скорым шагом припустил вниз по тропе. Приказал ждать его часа через два.

– Это понятно, что еще не конец, – сказал Федор и побрел в сторожку укрыться от Агафьиного беспокойства. Та, видно, решила, что до батюшкиного возвращения Федор побудет с ней, и наладилась рассказывать о смертях своих кумовьев да сродников. Федор, не глядя на нее, буркнул «прости» и побрел к себе. В сторожку Агафье ходу не было – только там он и мог посидеть в тишине.

Жилье свое Федор любил. Все, что нужно, под рукой. Справа от двери стояла узкая железная койка. В углу две иконы: Богоматерь Феодоровская и Федор Стратилат. Под ними – всегда зажженная лампада. Во всю противоположную стену – печь и широкая лавка. Между койкой и лавкой – стол под маленьким оконцем. На правой половине стола – книги и три тетради. В тетрадях он делал выписки наиболее понравившихся ему мыслей из Евангелия и книг святых отцов. На левой, «трапезной», половине стола – берестяная, им самим сделанная, хлебница да никогда не убиравшаяся посуда: глубокая миска, алюминиевые кружка, ложка и вилка. Слева от двери – три гвоздя с висевшими на них фуфайкой, старым пиджаком и льняным полотенцем. Под лавкой – два ведра с водой и чемодан из фанеры с рубашками да бельем. У стола – табурет. Вот и все хозяйство. Держал он его в чистоте. Пол мыл каждую неделю, а подметал по два раза на дню. Были в его избушке и маленькие сени. Там он держал инструмент и сосновые чурки.

Отвязавшись от Агафьи, он занес в горницу (так он называл свою комнатенку) две чурки и стал откалывать большим ножом щепу. Потом принялся ладить из щепы корзину.

Разные мысли лезли в голову. То о Николае подумает, то о жене. Вспомнил и мать свою, и отца, умершего, когда ему не было и семи лет. Вспомнил и сыновей своих. Сначала взрослых парней, а потом – когда были они малышами голопузыми. Как провожал их на фронт. Первенца своего вспомнил – Ивана. Как не знал он, что с ним делать, и радовался, и стеснялся чего-то, и как не мог усидеть дома и подался на все лето на Мурман на промысел…

И вдруг вспомнил толстого англичанина – капитана лесовоза. Ясно всплыло из полувекового забытья гордое лицо с надменным взглядом. Длинный тонкий нос, рыжие густые бакенбарды и короткая трубка, пыхавшая терпким до одури табачным духом.

Мужики грузли английскую баржу лесом, а их жены отвозили с баржи на берег на лодках гвозди. Время было голодное, англичане знали это – стали бросать нашим бабам в лодки орехи, шоколад, конфеты. Даже котелки с супом спустили и жестянку с ветчиной. Бабы не удержались – набросились на еду. Едят, стыда не зная, да хвалят английских моряков, пока мужики не оттащили их да не всыпали им на глазах у команды. Те загалдели, глазами зыркают, а капитан их ноздри раздул, кричит: «Дикар, не смет бит женщина!».

Тут Федор и прыгнул на борт, хотел за «дикаря» поучить басурманина. Мужики еле оттащили его… Слава Богу, никто не настучал, а то загремел бы Федор в тюрьму за подрыв международного сотрудничества. Позже он узнал, что бригадир хотел донести на него, да испугался, что накажут всю бригаду и его самого в первую очередь за то, что не доглядел и допустил конфликт.

Дома Федор отыгрался на жене за обиду. Потом уж пожалел. Да и как бабам удержаться было с голодухи?! Да еще такое угощенье. Они про шоколад с царского времени не слыхали. А мужикам тогда очень оскорбительным показалось, что их жены на заморское без гордости набросились…

Потом замелькали новые лица. Знакомые и давно забытые. Грозно взглянул на него инспектор Бдонин, который хотел посадить его за семгу. Даже жаром обдало. Он вспомнил, как Бдонин забирал у него новую сеть и грозился отправить его в сибирские дали. Больно хлестнула обида на бригадира Рябова, крепко обсчитавшего его после сезонного лова. Думал, бригада заступится, но никто не стал начальнику перечить. Дико ему было видеть, как сломался помор, попуская неправду. Хотя и поморов было на тот сезон у них не более трети.

3

Шелоник – юго-западный ветер, дующий из устья реки Шелонь на Ильменском озере.