Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 12



Очень он любил тихое сиденье с Колей после работы. Сядут у верстака, только стружки с опилками стряхнут на пол, разольют вино по стаканам, молчком и выпьют. Иной раз не по одной бутылке. Могли так насколько часов молча просидеть. Потом встанут, Федор троекратно поцелует Колю в щеки, пригнет его голову и прижмет к сердцу, да и всплакнет. Никто в целом свете не знал о его ласке – всегда запершись сидели. И Коля его целует. Гладит по голове, целует и «папой» зовет. Так до самой армии, как овечка кроткая, везде за названым отцом хвостиком бегал.

Ну а как из армии пришел – мужик мужиком, воин. И уж ему не до отцовских ласк. Даже стыдиться стал Федора и папой больше не называл. А пил так же часто, но не с Федором, а с дружками.

Страшно переживал эту перемену Федор, как самое неблагодарное предательство. И хотя утешал себя: «Что ему, молодому, со стариком якшаться?! У него свои молодые интересы, свои друзья, свои забавы», – свыкнуться с тем, что потерял сына, не мог. Понимал, что и родные дети разлетаются во все концы, но о Коле ему грезилось другое. Любил он его и жалел. И был он для него «сиротинкой на весь свет одинокой». А в сиротстве человек не должен отталкивать того, кто полюбил его как родного сына.

Нет, не было в этом правды. Знал Федор человеческое сердце. Две войны прошел и мирное лихолетье, да такое, что в войну легче было. Всякое видел: и геройские дела, и предательство, и любовь, и злобу людскую. Но тут что-то не складывалось. Не мог ни понять, ни принять Колиной измены… Пробовал он поговорить с ним, но до главного не добирались. То какой-то пьяный рык вместо ответа, то сопенье. Однажды не смог сдержаться – погнал из дому пьяного пасынка, да еще ногой наподдал, чтобы катился подальше. В тот же день Николай магазин взломал. И взял-то лишь бутылку белоголовой. Выпил ее да тут же и уснул на полу в дверях…

Судили его строго. То ли указ какой вышел, то ли местное начальство приказало судьям засудить его, чтобы другим неповадно было, только вина у него вышла по всем статьям, вплоть до подрыва оборонной мощи страны: что-то там от военторга числилось, да после Колиного куража не обнаружилось.

И зажил с тех пор его приемный сын в лагерях. Посидит, выйдет, напьется, начудит – опять на нары. Зла-то особого в нем не прибавилось, только трезвому ему жить стало, как с большого похмелья: ни смысла не видит, ни удовольствия. Дружки его сказывали, что в лагерях ему даже спокойнее, чем на воле. То ли свыкся, то ли порчу на него кто навел. Как стал Федора сторониться – и вправду, будто в нем хворь какая-то угнездилась. После второго выхода на свободу он уже и появляться у Федора не стал.

И вдруг получает Федор письмо: пишет Николай, что за последний кураж дали ему три года, и уж по выходе непременно приедет к нему. Пить он завязал и решил с прошлым покончить: «нельзя больше позорить старика-отца». Так и написал: «отца». И еще: «хочу по-человечески с отцом пожить, чтобы согреть его старость».

Прочитал Федор письмо и неделю ходил как пьяный. Вот и дождался радости. А потом вдруг, словно в прорубь свалился – похолодел весь: «А что если он ластится из корысти, из-за дома да еще из-за чего-нибудь? Дом-то пока на Федоре записан, а вдова так живет, гостьей. Помру – на улице окажется, никто ведь она ему».

С той поры муторно стало Федору. Как тут разобраться? И раньше не понимал он своего Колю, и сейчас. Да и что он о нем знает?.. Чужая душа – потемки. Воистину потемки. Вот и в его душе темно стало от этих мыслей.

Долго терзался Федор. Потом сам себе сказал: «Чего голову и душу надрывать?! И так скоро помру, надоть бы ему чего-нибудь оставить. И Анне-вдове с ребятней тоже надо. Отпишу Коле заднюю горенку, туда и ход можно отдельный прорубить. Ведь не захочет, чтоб его Анна беспокоила. Там и печку сложить можно. Ему одному хватит горенки, остальное – Анне. А если корысть удумал и просто так отца дразнит, то это его грех, мне-то что. Буду думать, что и вправду образумился. Сам уже почти старик. Может же он вспомнить отроческое житье свое со мной да восхотеть его наново?..». Так и порешил Федор и стал деньки считать до Колиного возвращения. Сходил в контору к нотариусу, отписал дом, как надумал, и успокоился.

Соседи помнили о Федоре всякое. И как пил да гулял, как жену свою кроткую бивал. Та, бывало, и не вскрикнет, чтоб кто ее позору не вызнал. Но да разве от соседского глазу скроешь что?! Всё знали соседи. Как калымил ночами в свои короткие отпуска. Брался за любую работу, ничем не гнушался, потому как и работу любил, и до копейки был жаден. И до того прижимал порою копейку, что и домой на прокорм не давал, и жене выговаривал, что та много на падчерицу тратит. Помнили люди, как ходил он к Матрене на дровяной склад и живал у нее неделями. Долга соседская память, вот только хранит то, что похуже. Соседи друг с дружкой отсудачили да и перестали о нем вспоминать. А в первое время, когда еще не прошло изумление от его перемены, только и разговоров было, что о нем.

Несколько лет по смерти жены жил он один в своем доме. А когда на окраине, у речных порогов, сгорело сразу пятнадцать домов, пошел на пепелище и вернулся со вдовой-погорелицей да четырьмя ее мальчонками. Видно, выбрал ее из-за имени – женка-то его тоже Анной была. Думали, возьмет за себя по вдовству. Она и крепка, и честна, и мать хорошая, и хозяйка на зависть. Соседи гадали: распишется или так жить станут? Время идет, детишки в окнах мелькают, Анна в огороде старается, а Федор и на глаза не показывается. А потом узнали, что нанялся он, то ли сторожем, то ли дворником в церковь. Чего угодно ждали от него, но только не этого.



Набожным Федор сроду не был, и вдруг – работник при церкви! Правда, после жениной смерти он присмирел: бросил пить, и за усадьбу выходил только в магазин. Думали, отчудит и вернется, будут с Анной по-человечески жить.

Вот только уж больно много ребятни у нее. Как жить с чужими? Старшие двое уже женились и жен в дом привели, и детей наплодили. Трудно будет ему разобраться с Анной, да с детьми ее, да с внуками…

Федор показывался в своем доме по весне, зимой не приходил. Вскопает огород, посадит картошку – и его не видно, пока окучивать пора не придет.

И как понять человека? Любого спроси – каждый скажет: «Скуп Федор». А тут дом с усадьбой отдал! Пока у Анны дети малы были, на всех копал и сажал, а как подросли, отделил себе землю да на себя одного стал огородничать. Долго ждал народ разгадки – в чем его корысть? Может быть, втайне и жил он с Анной? Ему хоть и было под семьдесят, а такого работника и среди сорокалетних не найти.

Кем только не работал за свою жизнь Федор! И плотничал, и лес валил, и на зверя в море ходил, и за треской на Мурман, и на Грумант[2]за гусями и гагачьим пухом. Но больше всего любил Федор косить траву. А косил он необычным манером: замах короткий и с каким-то нырком, да и пятка у косы как-то вихлялась. Со стороны казалось – неумелый косец, а посмотришь – стерня с ноготок от земли. Да такая ровная! Всю поляну обкосит, словно побреет.

С самого детства не было ему равных косцов. Правда, нынче на весь городок один Федор и косит. А и чего косить-то? Лет двадцать тому было у них в округе около тысячи коров, а теперь три, да коз с десяток, да овец не более. Уж и разрешили держать, а не бросился народ.

Но и с покосами беда. Пустыри все давно застроили пятиэтажками, набережную бетоном залили. В парке хоть и не гуляет никто, а косить не велят. Да и не пойдешь в парк косить – далек больно, и ноги не те. Только и осталось у Федора угодий гектаров пять: на кладбище, подле церкви полянка, за алтарной частью лоскуток, полоска до аэродрома, да и сам аэродром по краям полосы. Самолеты стали летать редко, осталось два маршрута для «кукурузников». Коси сколько хочешь – никому не помеха.

Сначала он обкашивал могильные холмики, потом поляну, а дальше – тюкал помаленьку до аэродрома. Пока аэродром обкосит, на кладбище уж снова трава поднимется. Так три раза за лето и обойдет свои покосы. Сена наметывал стогов десять. Два отдавал старухам, остальные продавал молодым хозяйкам по пятидесяти рублей за стог.

2

Грумант – поморское название архипелага Шпицберген.