Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 12

И всё лезли из глубин памяти старые обиды. Он старался отогнать их, но они продолжали вылезать. Сколько лет прошло! Все давно забыто, ан нет: тревога росла, и уже работа не могла отвлечь от нее.

Федор отложил корзинное донце, встал на колени и закрыл глаза. Он перекрестился, но молитва не шла – не мог вспомнить ни одной. Голова гудела, сердце билось тяжело и неровно. И вдруг он подумал, что все это неспроста: и жена приходила во сне, и ее укоры за Колю, и старые обиды…

«Неужто конец?!»… Что-то липкое заливало голову. Он тряхнул головой, оперся одной рукой о кровать, другой о табурет и тяжело поднялся. Переступив вялыми ногами порог, качнулся всем телом, падая на наружную дверь, но в последний момент удержался. Свежий сосновый воздух ворвался в грудь. Ему показалось, что он не дышит, а грудь сама распахнула какие-то створки. Больно резанула прохлада, и вдруг полегчало, будто горящую одежду скинул с себя. Он медленно вздохнул, и, держась за дверной косяк, опустился, сел на ступеньку, опершись спиной о раскрытую дверь. В голове у него посветлело, приятное кружение уносило липкую пелену.

Сердце неровно подрагивало. Федор силился понять: в голове или в сердце поселилась какая-то новая мысль. А может, не мысль, а знание чего-то верного, что произойдет с ним? Стоило лишь немного напрячься, и стало бы ясно, что это. И он напрягался. Что-то подобное произошло утром, когда просыпался. Но лишь скользнуло и ушло. А всплыли забытые обиды. И вдруг он понял, в чем дело, и сам себе тихо сказал, словно изнутри диктор по радио: «Я помру. Скоро. Может, сей момент. Надо бы успеть покаяться. Вот и обиды… Так то ж другие сотворили, а надо свое вспомнить и осудить». И от этого знания ему стало легко. Так вот почему всякая чушь в голову лезла!

А вспоминать надо: как других обижал, как жену в гроб свел, как Колю испортил вином, как с чужими женами жил… Да мало ли что натворил! Федор приготовился вспоминать, но в голове, словно кто лампочку загасил, освещавшую темную кладовку с залежами собственного окаянства.

Он сидел, часто моргая и напряженно шмыгая носом. Напрягался так, что сперло дыхание, но вспомнить не мог ничего кроме птичьего взмаха безвольных пьяных рук падающего от его пинка Николая…

На минуту выглянуло солнце. Слабой искоркой блеснула на тропе крупная песчинка. Черный грач заводной игрушкой подскочил к самым ногам Федора и, склонив головку, посмотрел на него круглым лукавым глазом. Федор плюнул на птицу и отвернулся.

Когда вернулся отец Игнатий, Федор уже без особого труда добрел до храма. Ему хотелось расспросить про Маланью, но язык не поворачивался. Агафья куда-то запропастилась. Батюшка молчал и, видимо, хотел поскорее уйти, пока та не вернулась. Запирая храм, Федор все же отважился и спросил:

– Жива-то?

Батюшка молча кивнул головой.

– Надо бы и мне исповедаться, – сказал Федор и не договорил, отец Игнатий упредил его:

– Послезавтра. Готовься.

Он простился со сторожем и зашагал не к калитке, а в дальний угол кладбища, где был широкий разлом в ограде. Федор смотрел ему вслед и думал, что надо остановить его и упросить исповедать его прямо сейчас, не откладывая. «Доживу ли я до послезавтра?..». Он смотрел на удаляющуюся спину священника, а видел какое-то сизое дерево, качающееся и расплывающееся вдоль ограды.

Через минуту прибежала Агафья. Стала заполонено рассказывать о том, как ее не пустили в больницу, что Маланья слаба и помрет непременно. Федор слушал, силясь понять, отчего ей так весело. Но Агафья вдруг высморкалась и зарыдала. Федор мазнул ее шершавой ладонью по спине: «Ну-ну, женка». Хотел еще сказать что-то утешительное, но не собрался и медленно побрел к себе.

Он сварил себе супу из крапивы и снитки, нехотя похлебал горькое варево, ковырнул в банке «Частик в томатном соусе», но есть не стал. Выпил чаю с ржаным сухарем и лег на кровать.

Болели ноги, сухо жгло в животе, ломило поясницу, но он приказал себе о болях не думать. Закрыл глаза и попытался уснуть, но сон не шел. Мелькали перед внутренним взором лица родных и давно позабытых людей, какие-то дома, деревья. Била по воде огромная семга, громко хрипела подстреленная им белуха, затарахтел мотор, угрюмо, с укоризной глядели на него глаза Николая. «Эх, Коля-Коля, – вздохнул Федор. – Как же быть, коли помру и не свидимся. Письмо б написал тебе, да не горазд я. Да и чего писать? Был бы рядом, попросил бы простить да слова бы путные нашел… А то и не нашел бы. Горазды мы друг дружку учить, а сами-то по-человечески и прожить не можем. Сам-то прожил свиньей. И зачем мне такой срок дан? Восемьдесят пять годов – шутка ли! Во всем районе – только бабки-сверстницы, да и тех немного. Мои-то дружки – уж десять годов, как последнего проводил на тот свет. И почто дольше всех небо коптю. Однако, родила ж меня мать, на добро наставила… Ох, тяжело помирать, страшно. Дело небывалое… Бедный человек, однако. В молодости от блуда да всяких страстей не знаешь, куда деваться, а в старости – одни болезни. А может, еще потяну до Колькиного возврата? Может, померещилось, мало ли чего не бывает. Может, предчувствие, а, может, наваждение какое… Срок никому не ведом. Надо и помыслы таковые гнать, дальше жить, Колю ждать. Сказано: задняя забывай, вперед стремись[4]».

Федор привстал с кровати, прислонился спиной к стене. От резкого движения в глазах поплыли сиреневые круги. Он прерывисто вздохнул и поскреб в затылке: «Ишь, чешется – либо битым быть, либо облают крепко. Искушение… А ведь наладился дело делать…».

Федор поднял недоделанную корзину, повертел ее, отложил к стенке и вспомнил, что кончилась щепа. Он неожиданно легко поднялся и вышел наружу. Сосновые чурки лежали в сарае отдельной поленицей. Он выбрал три подходящие и решил больше не брать, чтобы не захламлять избу.

Выйдя из сарая, он увидел человека с походной заплечной сумкой. Тот кланялся ему и молча подходил ближе. Федор сощурил глаза, пытаясь разглядеть незнакомца.

– Не узнаю, – сказал он. – Чего накланиваешься?

Человек поздоровался и стал извиняться, долго объяснял что-то. Федор слушал, но никак не мог понять, чего тот хочет.

– Не возьму в толк, надоть-то чего? – спросил он недовольно.





– Мне бы кипяточку. Не волнуйтесь, заварка у меня есть. С утра голова болит, а чаю негде выпить. У меня, как с утра не выпью крепкого чаю, голова болит. Может, позволите кипяточку… да компанию составите? У меня и пироги есть домашние, и печенье…

– Погоди, – прервал его Федор. – Тебе чаю што ль сварить?

– Ну да. Собственно, не чаю, а только кипятку, заварка у меня своя. В аэропорту нет буфета.

Федор с минуту помолчал.

– Где ты там аэропорт увидел? Изба, и та гнилая.

Очень уж некстати был этот человек. Да и как ему чай сделать? Вскипятить и занести? Так у него и кружки нет. И оставлять на дворе неловко. Своих-то он никого к себе не пускал. Да никто и не стремился, знали его закон. А как быть с приезжим человеком? Странноприим-ство оказывать должен, придется в дом пустить.

– А в чем проблема? – удивился гость. – Воды нет? Так я схожу. Печку растопить?

Федор кашлянул и коротко ответил:

– Не то.

– Что не то? – не понял гость.

– У меня чайник электрический. Давай, заходи…

Он открыл дверь и впустил гостя вперед. Тот недоуменно пожал плечами и переступил через порог.

Пока Федор наливал в чайник воду, вставлял расшатанную вилку в розетку, гость выкладывал из сумки на стол припасы, рассказывая про то, как не отважился идти просить в пятиэтажки, а пошел наудачу к частным домам через кладбище, да по дороге к нему первому и обратился.

Федор смахнул со стола на пол пролитую воду и сел на кровать.

– Садись, пригласил он. – Хошь на лавку, хошь рядом со мной, а то – вон табурет.

Гость сел на скамью и улыбнулся.

– Погода нелетная, отложили до утра.

– Да, дует крепко. Куда – лететь?!

4

Ср.: Флп. 3, 13.