Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14



Его ностальгически любили родные «шестидесятники», о большинстве которых можно было сказать: «другие ему изменили и продали шпагу свою». Но оплакивали – и себя ведь отчасти. И приличные люди из правительства пришли попрощаться. А у меня всё не проходит боль – я никому не говорю, ещё подумают: «устраивает истерику – обожаемый бард умер».

Правда, смерть отняла любимого барда, поэта, интересного прозаика – отняла у многих. Для меня он был чем-то неизмеримо бóльшим. И ещё – с ним навсегда ушло моё время – согласитесь, я ведь не типична для своего поколения – тех старушек, которые таскаются на ампиловские митинги с портретом усатого палача на груди.

В своё время – после ХХ съезда – я очень естественно вписалась в нишу с теми, кого потом назвали «шестидесятниками» и лучшим из которых был Булат Шалвович.

Я пишу Вам об этом так длинно, чтобы объяснить, почему же мне так скверно (…)

Моё горе перешло в тихую грусть после сна, в котором я вела довольно долгую беседу с Б.Ш., где он меня уговаривал не мучаться и объяснил, почему должен был уйти: «Понимаете, время кончилось. Пора». Вот бы Фрейду рассказать…

Но во время передачи, посвящённой Окуджаве, плакала.

Спасибо, что подробно написали о нём, счастливый Вы человек, что видели его близко и всяким. Я ведь тоже его любила – всякого. Я всё вспоминаю его «Пора» из сна. Умерли, погибли, неузнаваемо изменились любимые мои «шестидесятники» – недавно повторяли фильм про них – старый, Виноградова. Нет Шукшина, Высоцкого, Шпаликова, О. Даля. Во что превратился О. Табаков, каким исписавшимся монстром стал А. Вознесенский, противно-манерной молодящейся старушкой стала красавица Белла – тогда наивно-романтичная, ныне – со следами «не былой красоты на лице», а всех мыслимых пороков. И ведь словечка в простоте не скажет, всё с ужимкой. Господи, прости, ну что я на неё бедную накинулась?!

Просто мне вдруг стало неуютно жить не в моём времени. Уж на что Солженицын был шире всякого времени, а достал его инфаркт – сейчас и в России, а не в тихом Вермонте. Господи, да почему же не назвать площадь или проспект именем Солженицына при его жизни?

(…) Наша припрезидентская молодёжь мне, в общем, приятна, но светлых надежд не внушает. Именно оттого, что они и впрямь «чтут уголовный кодекс», наверное, но насчёт моральных установок – большие сомнения. Вы ведь тоже об этом пишите в своём отклике на статью в «Известиях». Но среди зверинца Думы молодые и симпатичные Немцов и Сысуев – просто отрада для глаза. А Сысуев ещё и бардовские песни хорошо поёт. И все-равно – из другого времени. Гайдар – из «своего»… Не говоря уж о С.А. Ковалёве – этот из «праведников». Только его не видно и не слышно.

И не столько власть отталкивает интеллигентных, честных и праведных, а народ – то ли это слово в кавычках писать, то ли без. О «людях холопского звания» написал Некрасов: «Чем тяжелей наказание, тем им милей господа». Уж очень их много, жаждущих «сильной руки». А способность к забвению – феноменальная! А зависть – патологическая! А полная неспособность к раскаянию… И это всё – у родного народа. И я перечислила только те качества, которых, к счастью, нет у меня, а сколько общих, увы, не лучших черт…

Опять меня занесло в высокие сферы. А надо просто жить и радоваться лету, солнышку, тому, что скоро приедет из Москвы любимый ученик, что на днях начну читать «Исторические силуэты» Кизеветтера (…)

– 1919-й год. Маруся заболела тифом. А поскольку питание было отвратительное, она просто заболела скоротечной чахоткой. И умерла в несколько месяцев – даже полугода не прошло. В таких случаях говорят: сгорела.

Мой старший брат Вадька родился в 1920 году, в марте месяце. Маруся умерла в 21-м. А в 1923-м папа женился на моей маме, учительнице Александре Фёдоровне Благовидовой.

Потом, уже взрослой, я спрашивала папу, разглядывая его фотографию времён НЭПа, где он в каракулевой шапке, отъевшийся: «А какое настроение было, когда ты стал таким толстым?» – «Ты знаешь, жить стало намного легче и спокойнее. Но люди перестали гореть. А раньше они горели». – «И ты горел?» – «А как же?» – «Ты мне, пап, про Швера много рассказывал. И Швер горел?» – «Он-то больше меня!»

Я родилась в 1927-м. У меня потом сложилось такое впечатление, что я им была не сильно нужна. Они явно не торопились с моим рождением: Вадька был, а зачем в доме ещё одно существо? Это я говорю без обиды, понимаю их в этом отношении. А конец 27-го года – уже можно было – началась вполне спокойная жизнь.

Мама, правда, говорила, что она меня и взять-то не умела, она меня как портфель – под мышку брала.

Но у бедного Вадьки судьба была трудная. Мама часто была им недовольна. У неё был характер жёсткий, а Вадька мальчишка. Да ещё немножко его натравливала на маму папина родня – он у них подолгу жил – у тёток.

А меня любили все. Мужики – совершенно загадочные существа. (Не знаю, как было в вашей семье). Мужчины хотят непременно мальчика, сына. Ладно. Дальше рождается девочка – девочку любят больше, чем сына. У папы было именно так.

Папа примерно год работал редактором газеты в Мелекессе. (Мама была серьёзной женщиной и понимала, что папу одного отпускать никуда нельзя, и мы уехали туда всей семьёй). В газете были коммунистически настроенные энтузиасты-ребята, неграмотные, но очень хотевшие учиться.



Папа их «мучил и жучил» как мог. И в конце концов, они ему выдали стихотворение после того, как его за ногу тяпнула собака:

Средь народа ходят толки

И упорная молва:

Шеф искусан на прогулке

Сворой бешенных собак.

Впрочем, это, братцы, враки.

Ведь в народе слух идёт:

Не редактора собаки,

А совсем наоборот!

Папа любил рассказывать это стихотворение и страшно хвалил его авторов. «Вы молодцы! Здесь есть как раз та лёгкость, какая и должна быть в сатире!»

Однажды папа уехал в Самару на турнир Поволжья по шахматам. Прислал маме телеграмму. Я так и не узнала, озорство это было или правдивая история, но мама чуть не упала в обморок. Папа писал: «За первое место дают корову, за второе – козу, за третье – поросёнка. Рассчитываю на первый приз». В 20-е годы такие призы вполне могли быть. «Что же мы будем делать с коровой?» – думала мама. Но папа за победу привёз деньги.

Маму сделали директором 7-й школы, и там ей дали служебную квартиру. Но когда я изволила родиться, то мама с директорского поста ушла. Потому что это «сокровище» надо было воспитывать. И вот тогда, в 1930 году, папе дали две комнаты в коммуналке. Сначала это была коммуналка просторная, а потом там накопилось народу много.

На примере нашей квартиры я размышляю о том, как менялось население Симбирска-Ульяновска. Гражданская война – бежали дворяне, купечество. Очень тихо проживал слой, который не хочется называть мещанами. Обыватели – в хорошем смысле этого слова. Они оставались, вполне приспособившись к советской власти.

Когда губернская аристократия схлынула, Ульяновск стал тихим, заштатным уездным городком. Оставалась кое-какая интеллигенция, но очень тихая.

Мои первые воспоминания: на мне платьице в виде рубашки – синее с красным горохом. И помню крыльцо: только что вымытое, деревянное, тёплое, мокрое.

Мы живём в бывшем доходном доме купца Акчурина в переулке Коммунаров (бывшем Жарковском, а теперь Матросова). Дом длинный, деревянный, рассчитанный, как я предполагаю, на три квартиры. Кто там до революции жил – бог его знает. Наверное, кто снимал, тот и жил. Мы жили в нём с 1930 года.

Акчурины, известный в Симбирской губ. род потомственных купцов, предпринимателей, многие из представителей которого занимались просветительской и благотворительной деятельностью. Начало роду положил государственный крестьянин с. Алексеевки Старо-Тимошкинского приказа Абдулла Акчурин, занимавшийся скупкой шерсти у местных жителей и её перепродажей. Его сыновья Курамша, Яхья, Сулейман и Ильяс получили право на торговлю по всей России и вышли в симбирское мещанство, оставив в истории края заметный след.