Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 27



В начале декабря из Шанхая пришел толстый конверт, и мама вновь уселась за словарь. Словарь – это небольшая, необычайно толстая книга в твердой бело-зеленой обложке. Страницы просвечивают, пока я их листаю, и, кажется, ничего не весят. То тут, то там мне на глаза попадается пятнышко грязи или кофейное кольцо – след от маминой или, может, от моей собственной чашки. Все слова распределены по корням или, как их еще называют, по ключам. Например, 門 означает “ворота”, но еще это ключ – то есть строительный материал для прочих слов и понятий. Если сквозь ворота падает свет или солнце 日, то получается “пространство” 間. Если в воротах – конь 馬, то это “нападение” 闖, а если в воротах рот 口, то получается “вопрос” 问. Если внутри – глаз 目 и пес 犬, то получается “тишина” 闃.

Письмо из Шанхая оказалось длиной в тридцать страниц и было написано очень витиеватым почерком; несколько минут спустя я устала смотреть, как мать над ним бьется. Я ушла в гостиную и принялась разглядывать соседские дома. Во дворе напротив торчала жалкого вида рождественская елка. Впечатление было такое, будто ее попытались задушить мишурой.

Хлестал дождь и выл ветер. Я принесла матери стакан гоголь-моголя.

– Письмо про хорошее?

Мама отложила исписанные листы. Веки у нее набрякли.

– Такого я не ожидала.

Я провела пальцем по конверту и принялась расшифровывать имя отправителя. Оно меня удивило.

– Женщина? – уточнила я, охваченная внезапным страхом.

Мать кивнула.

– У нее к нам просьба, – сказала мама, отобрав у меня конверт и заткнув его под какие-то бумаги.

Я подошла поближе, как будто она была вазой, что вот-вот слетит со стола, но в маминых опухших глазах читалось неожиданное чувство. Утешение? Или, быть может – и к моему изумлению – радость.

– Она просит ей помочь, – продолжила мама.

– А ты прочитаешь мне письмо?

Мама ущипнула себя за переносицу.

– Целиком оно очень уж длинное. Она пишет, что много лет не видела твоего отца. Но когда-то они были все равно что одна семья – слово “семья” она произнесла несколько неуверенно. – Она пишет, что ее муж преподавал твоему отцу композицию в Шанхайской консерватории. Но они потеряли связь. В… трудные годы.

– Что за годы такие?

Я заподозрила, что просьба, в чем бы она ни заключалась, непременно касается долларов или, например, нового холодильника, и что мамой просто попользуются.

– Еще до твоего рождения. Шестидесятые. Когда твой отец еще учился в консерватории, – мама опустила глаза с ничего не выражающим видом. – Она пишет, что в прошлом году он с ними связался. Папа написал ей из Гонконга за несколько дней до смерти.

Во мне поднялся целый вихрь цеплявшихся друг за друга вопросов. Я понимала, что не стоит приставать к маме по мелочам, но, поскольку я всего лишь хотела понять, что происходит, наконец сказала:

– А кто она такая? Как ее зовут?

– Ее фамилия Дэн.

– А имя?

Мама открыла рот, но ничего не сказала. Наконец она посмотрела мне прямо в глаза и произнесла:

– А имя – Лилин.

Такое же, как мое – только написано оно было на упрощенном китайском. Я протянула руку за письмом, и мама твердо накрыла ее своей. Упреждая следующий вопрос, она подалась вперед:

– Эти тридцать страниц все про настоящее, не про прошлое. Дочь Дэн Лилин прилетела в Торонто, но своим паспортом воспользоваться не может. Ей некуда податься, и мы должны ей помочь. Ее дочь… – мама ловко сунула письмо в конверт, – …ее дочь приедет и немного поживет тут с нами. Понимаешь? Это про настоящее.

Я почувствовала себя так, словно съехала набок и перевернулась вверх тормашками. Зачем чужому человеку с нами жить?

– Ее дочь зовут Ай Мин, – сказала мама, пытаясь вернуть меня к реальности. – Я сейчас позвоню и приглашу ее приехать.



– А мы одного возраста?

Мама, кажется, смутилась.

– Нет, ей, должно быть, не меньше девятнадцати, она учится в университете. Дэн Лилин пишет, что ее дочь… она пишет, что Ай Мин попала в неприятности в Пекине, во время демонстраций на Тяньаньмэнь. Она бежала.

– А что за неприятности?

– Довольно, – сказала мать. – Больше тебе знать незачем.

– Нет! Мне надо знать больше.

Мама гневно захлопнула словарь.

– И вообще, кто разрешил тебе встать? Мала еще быть такой любопытной!

– Но…

– Довольно.

Мама дождалась, пока я отправлюсь в кровать, и только тогда позвонила по телефону. Она говорила на родном языке, на кантонском, то тут, то там коротко вставляя фразы на мандаринском, и даже из-за закрытой двери я ее слышала – как она запинается на тонах, никогда не выходивших у нее естественно.

Я слышала, как мама спрашивает:

– У тебя там очень холодно?

А потом:

– Твой билет на “Грейхаунд” будет в…

Я сняла очки и уставилась в расплывшееся окно. Дождь был похож на снег. Голос мамы казался мне совсем чужим.

После долгого молчания я нацепила очки обратно, выбралась из постели и вышла. Мама с шариковой ручкой в руке сидела над стопкой счетов, словно ждала, пока кто-то начнет ей диктовать. Она увидела меня и спросила:

– Ты почему без тапочек?

Я сказала, что не знаю, где мои тапочки.

– Девочка, а ну в кровать! – взорвалась мама. – Что тут непонятного? Просто оставь меня ненадолго в покое! Ты вечно хвостом за мной ходишь, следишь и следишь, точно думаешь, что я… – она с силой хлопнула ручку на стол, и кусочек пластика отломился и покатился по полу. – Ты думаешь, я уеду? Думаешь, я такая же эгоистка, как он? Что я способна была бы тебя так же бросить и причинить тебе такую же боль? – последовала длинная, яростная тирада на кантонском, а затем:

– Да просто иди уже спать!

Сидя там со старым, тяжелым словарем, она казалась такой пожилой и хрупкой.

Я спаслась бегством в ванную, захлопнула за собой дверь, открыла ее, хлопнула ей погромче и разразилась слезами. Я пустила в ванну воду, постепенно понимая, что на самом-то деле хочу именно пойти спать. Я так рыдала, что стала икать, а когда икота наконец прекратилась, единственным звуком остался шум льющейся воды. Примостившись на бортике ванны, я смотрела, как исчезают под водой мои ступни. Мои бледные ноги подогнулись, я погрузилась под воду.

В воспоминаниях ко мне вернулся папа. Он вставил кассету в магнитофон, велел мне опустить жалюзи, и мы поплыли вниз по Мэйн-стрит и по Великому Северному пути, под трубный глас бетховенского концерта “Император” (солист – Гленн Гульд, дирижер – Леопольд Стоковский). Спешные ноты водопадом бежали вниз и до бесконечности – вверх, и мой отец правой рукой дирижировал, а левой крутил руль. Я слышала, как он мелодично напевает, отбивая такт: ТА! ТА-ти-ти-ти-ТА!

Та, та, та! У меня было такое ощущение, что, пока мы триумфальным маршем двигались по Ванкуверу, первую часть концерта творил не Бетховен, но мой отец. Его рука отбивала четыре четверти, захватывающую трель между последней долей и первой,

и я гадала, что бы это могло значить – чтобы человек, который некогда был знаменит, который выступал в Пекине перед самим Мао Цзэдуном, в собственном доме даже пианино не держал? Что на хлеб он себе зарабатывал, трудясь в магазине? Если уж на то пошло, то, хоть я и умоляла отдать меня учиться играть на скрипке, отец всегда отказывал. И, тем не менее, вот мы пересекали город в объятиях этой победительной музыки, так что прошлое, Бетховена и моего отца, никогда не умирало, но лишь разносилось эхом из-под ветрового стекла, а затем вздымалось и укрывало нас, словно солнце.

“Бьюика” больше не было; мама его продала. Из них двоих она всегда была жестче и неприхотливей, как кактус в гостиной – единственный комнатный цветок, переживший отбытие папы. Отцу моему, чтобы выжить, требовалось больше. В ванной мои ноги все больше уходили под воду. Устыдившись, что так много ее уходит впустую, я завинтила кран. Отец сказал однажды, что музыка полна молчаний. Он ничего мне не оставил – ни письма, ни послания. Ни слова.