Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 34



“неистовый репортер” не пропустил ни одной искры пражской жизни, каждая искра лишь распаляла его репортерский запал. Сам он, подобно актерам школы Станиславского, отождествлял себя с персонажами, про которых писал, и даже примерял их одежду, стоял в очередях в дешевых столовых, спал в ночлежках для бедных, колол лед на реке вместе с безработными, был статистом в театре[257].

Как и поэты русского символизма начала xx века, немецкие писатели богемской столицы ощущали печальные знамения неминуемого распада. Сходная пражская сейсмография была созвучна предчувствию падения Габсбургской империи, и это тревожило многие дальновидные умы Центральной Европы (Миттельевропы). Говоря о последних годах царствования Франца Иосифа, Верфель вспоминает, что общая атмосфера, политическая интонация, человеческие характеристики эпохи соответствовали зиме, зимнему морозу, закату и близости смерти[258]. Но серая траурность, недоброжелательство Праги (в противоположность венскому веселью и опереточности) оттягивали перспективу развала. Ловушка “чувства между любовью и ненавистью” (нем. “Hassliebe”), Прага для немецких писателей, оказавшихся среди народа, не разделявшего их жажды к всемирному братству, стала знамением агонии и заката. Из ее дворов, проходов, с балконов слышится осуждающее брюзжание, утробный голос приговора[259].

Лихорадочная атмосфера тех лет, тоска предчувствия привели к тому, что многие из них стали писать в напомаженной, барочной манере, с множеством прилагательных – сплошной тифозный румянец и дрожь от озноба. В конвульсивной и спиритической прозе Майринка, Леппина, Перутца загнивающая Прага криво ухмыляется и гримасничает – этот оплот мистагогии[260], вместилище свирепых чернокнижников, всяческих пугал, чудищ из раввинской глины, “m'schugóim” (идиш – “сумасшедших”), безумцев, зловещих восточных призраков, подобно Петербургу Андрея Белого в ту же эпоху. Город, набросанный банальными фиолетовыми чернилами Майринка-Николауса[261], которые льстят разложению этих зловонных улиц, источенных червями домов, с согласия худшего из эстетов, словно намеренно приукрашивая тревогу перед катастрофой, увядание старой Праги. Но в то же время, выныривая из этого апокалиптического маразма, чешская Прага возрождается после падения Габсбургской империи и, поддерживаемая мудрыми руками философа Томаша Масарика[262], движется, “в новую жизнь” (по названию марша Йозефа Сука[263]), которую, в свою очередь, потрясут новые приступы удушья.

Таким образом, немецкоязычные декаденты воспринимали город на Влтаве как проклятие, цепляясь за все двусмысленное, бредовое, unheimlich (нем. “зловещее”), болезненное, что гнездится в его сути. Из пражско-австрийской литературы периода заката монархии (и в следующий за этим период) в памяти остаются чумное зловоние, сжимающий сердце полумрак (нем. “Dämmerung”), мерцание гаснущих алтарных свечей, отголосок печальной музыки, нарочитая ухмылка, кровоточащая рана от ребяческого расставания и приторная, липкая слащавость. Эльза Ласкер-Шюлер напишет о Верфеле: “На его устах – запечатлен соловей”[264].

Глава 10

Богумил Грабал в рассказе, озаглавленном “Кафкария” (“Kafkárna”), описывает воображаемую ночную прогулку по городу на Влтаве, во время которой он остановился поговорить с беззубой старухой, что при свете ацетиленовой лампы переворачивала потрескивающие на огне сосиски:

“Я спросил у старухи:

– Пани, вы знали Франтишека Кафку?

– Господи! – ответила она. – Да я сама Франтишка Кафкова. А мой отец был мясником-коновалом и звали его Франтишек Кафка”.

Тот же Грабал отождествляет себя с автором “Превращения”[265]. На Староместской площади он кричит часовому, намекая на безвыходность сталинской эпохи: “Невозможно жить без извилины в мозгу. Нельзя вычесать из человека свободу”. А тот с грозным видом отвечает: “Не орите так, зачем вы так кричите, господин Кафка? Придется вам заплатить штраф за шум”[266].

Не только в нашем сознании, но и в реальности Прага и Кафка – неделимое целое. Карл Россманн, в “Америке”, с ностальгией признается старшей кухарке, родом из Вены, что родился в городе на Влтаве[267], поэтому они “земляки”. Сеть царапин и порезов, что покрывает стены Праги, соответствует тем уколам боли, о которых мы часто читаем в дневниках Кафки. Я не устану настаивать на аналогиях, которые роднят автора похождений Швейка с изобретателем господина К. Если Кафка, как утверждает Адорно[268], “ищет спасения в усвоении силы противника”[269], то такой же оказывается задача Гашека в схватке с австрийско-габсбургским аппаратом. Кроме того, сама композиция “Швейка” напоминает построение романов Кафки, где “главы эпической авантюры превращаются в этапы мученического пути”[270]. Образ Кафки, его “длинное, благородное смуглое лицо арабского принца”[271] накладывается на очертания богемской столицы. Он говорил вполголоса и немногословно, одевался в темное[272]. “Кафка, – утверждает Франц Блей, – удивительный и редкий вид лунно-голубой мыши, что не ест мяса, но питается прогорклой квашеной капустой. Ее взгляд чарует, ведь у нее человеческие глаза”[273].

В отличие от Рильке, связь которого с богемской столицей так и осталась поверхностной, эдаким литературным кокетством, радушием эстета по отношению к несчастному и обездоленному племени, Кафка впитал все настроения и яды Праги, впав в ее демонизм. В то время как молодой Рильке, не пожелавший запачкаться жирной сажей из влтавского котла, в сборнике “Жертвы ларам” (“Larenopfer”, 1895) ограничивается сверкающей поверхностной оптикой, щеголяет удовольствием, что испытывает турист, хоть и изысканнейший, но никогда не выходящий из себя. Намеки на фольклор, на башни, часовни, купола, на уличные фигурки, как и упонимание таких персонажей, как Ян Гус, Йозеф Каэтан Тыл, Юлиус Зейер, Ярослав Врхлицкий, и даже использование чешских слов – не более чем реквизит[274]. Человека, влюбленного в Прагу, раздражают такие сувенирные стихи, как “bierfrohe Musikanten spielen – ein Lied aus der Verkauften Braut” (“Навеселе от пива, музыканты наигрывают мотив из «Проданной невесты»”), или самовлюбленность поэта в одном из стихотворений, где, спев чешский гимн “Kde domov můj” (“Где моя родина”), деревенская девушка принимает милостыню от растроганного поэта и благодарно целует ему руку. Я отдал бы все открытки и изыски этого “бедекера” Рильке за короткое стихотворение Кафки, в котором субстанция души, Прага, хотя и не названа, но просвечивает сквозь темную филигрань:

257

Ср. Dušan Hamšík – Alexej Kusák. O zufivém reportéru E. E. Kischovi, cit., s. 32–37.

258

Franz Werfel. Zwischen Oben und Unten, cit., d., S. 504.

259

Ср. Eduard Goldstöcke. Předtucha zäniku, cit.

260

Мистагогия (греч. mystagogia, от mystis – посвященный и ago – веду) – подготовка к мистериям и к принятию таинств. – Прим. ред.

261

Ср. Max Brod. Streitbares Leben.

262

Томаш Гарриг Масарик (1850–1937) – чешский социолог и философ, общественный и государственный деятель, один из лидеров движения за независимость Чехословакии, а после создания государства – первый президент республики (1918–1935). – Прим. ред.

263

Йозеф Сук (1874–1935) – чешский композитор и скрипач, автор симфонических и камерных произведений. Одно из самых масштабных сочинений – симфония № 2 “Азраил”. В 1932 г. за сочинение (марш) “В новую жизнь” композитор был удостоен серебряной медали в Конкурсе искусств на X Олимпийских играх в Лос-Анджелесе (номинация – музыка). Золотая медаль в этой номинации не была присуждена. – Прим. ред.



264

Else Lasker-Schüler. Die gesammelten Gedichte, cit., S. 154.

265

Новелла “Превращение” (1915) – одно из самых известных произведений Ф. Кафки. – Прим. ред.

266

Bohumil Hrabal. Kafkárna, в: Inzerát na dům, ve kterém už nechci bydlet. Praha, 1965, s. 17.

267

Франц Кафка. Америка / Пер. с нем. М. Рудницкого. М.: Азбука-классика, 2000. – Прим. пер.

268

Теодор Людвиг Визенгрунд Адорно (1903–1969) – немецкий философ, социолог, композитор и теоретик музыки. Представитель франкфуртской критической школы. В 1934 г. эмигрировал в Великобританию.

269

См. Теодор Адорно. Заметки о Кафке / Пер. с нем. Г. Ноткина // Звезда, 1996, № 12. – Прим. пер.

270

Там же.

271

Willy Haas. Die literarische Welt, cit., S. 32.

272

Max Brod. Streitbares Leben.

273

См. Франц Блей (1871–1942) // Большой бестиарий немецкой литературы (Franz Blei. Das grobe Bestiarium der deutschen Literatur). Фраза: “Прогорклая квашеная капуста” намекает на тот факт, что Кафка некоторое время был вегетарианцем. См. также Макс Брод. Франц Кафка. Узник абсолюта. – Прим. пер.

274

Ср. Petr Demetz. Franz Kafka a český národ, в: Franz Kafka a Praha. Praha, 1947, s. 46–48; Pražská léta Rainera Marii Rilka, в René, cit., d., s. 90.

275

Франц Кафка. Письмо Оскару Поллаку от 08.11.1903 / Пер. с нем. Татьяны Баскаковой. – Прим. пер.