Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 23



Это стихотворение – печальный, но светлый итог многолетней истории любви Жуковского. В нем сконцентрировалось то, что столько раз в своих стихах выражал поэт: любовь вечна, со смертью любимого не кончается чувство, «для сердца прошедшее вечно». В связи с этим стихотворением особенно остро встает вопрос о романтизме Жуковского. Один из авторитетнейших исследователей творчества и жизни поэта Алексей Веселовский считал, что Жуковский был не романтиком, а сентименталистом. Почему есть определенная справедливость в этом мнении? Одно из важнейших свойств романтического сознания – это двоемирие, уход от этого мира в мир мечты, который в зависимости от направления романтика может окрашиваться в разные тона: религиозные, политические, эстетические. Здесь же, в этом стихотворении, смерть возлюбленной соединяет два мира: она пребывает в мире вечности, а здешний мир окрашивается светлым вспоминанием о ней. Любовь оказывается той силой, которая преодолевает романтическое двоемирие.

Жуковский мирно переживает утрату, потому что полон ясным ощущением присутствия любимой. Нет иного мира, мир один, только часть его, в которую вошла Маша, до поры незрима. «Она с нами и более наша, – писал через несколько дней после смерти возлюбленной Жуковский, – наша спокойная, радостная, товарищ души, прекрасный, удаленный от всякого страдания… Не будем говорить: ее нет! Это богохульство». «В пятницу на светлой неделе были на ее могиле, – писал поэт в дневнике, – стояли на коленях мать, муж и дети, и все плакали. Под чистым небом пение “Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ”. Теперь я знаю, что такое смерть, но бессмертие стало понятней. Жизнь не для счастья. В этой мысли заключается великое утешение»[151]. Мнимая парадоксальность данного высказывания выражает основание светлого спокойствия Жуковского. Теперь он еще яснее понимает, что не стоит ждать от жизни исполнения желаний и мечтаний, жизнь – это трудная школа, в которой «несчастье нам учитель, а не враг». Внешнее несчастье учит искать счастья не в земном успехе и здешней радости, а в духовном созерцании вечных основ жизни, важнейшей из которых и является любовь.

Но все-таки, вопреки Веселовскому, историю любви Жуковского и стихи, возникшие в связи с этим, легко поставить в контекст романтизма. Можно сказать, что недостижимость земного счастья, невозможность подлинного соединения любящих в этой жизни, тоска по идеальному миру, где восторжествует правда сердечного чувства, – это излюбленные мотивы немецкого романтизма, и Жуковский только переносил на русскую почву чужое мировосприятие. Но в реальности сама жизнь диктовала поэту его чувства. Не романтические влияния, а воля Екатерины Афанасьевны сделала невозможным брак Жуковского и Маши, не желание подражать печальным песням немецких романтиков, а подлинная скорбь о ранней потере любимой вдохновляла поэта в его последних стихах, посвященных ей. Так жизнь и поэзия сливаются в одно. Поэт сочувствует романтическому в поэзии, и сама жизнь создает для него романтические положения. Здесь загадка культурных эпох и литературных стилей, которые не есть лишь комбинация определенных идей и художественных средств, но часть скрытого от обычного наблюдателя исторического процесса, в котором стремления и поиски человеческого духа встречаются с тайной судьбы, творимой Богом. Таким образом, и нашему первому романтику дается Промыслом пережить весьма характерные для романтизма жизненные коллизии.

Оказав огромное влияние на читателей начала века и на молодое поколение писателей, Жуковский к началу 1820-х годов отходит в тень своих молодых современников. Но прежде он успевает совершить два важных для истории нашей литературы перевода. Во-первых, это пьеса Шиллера «Орлеанская дева», которая прокладывала путь романтической драме на русской почве. К тому времени русская драматургия продолжала оставаться в плену классицистических норм. Свободная от знаменитых трех единств, многосторонняя и устремленная к изображению подлинных человеческих характеров пьеса Шиллера в прекрасном переводе нашего поэта стала предтечей пушкинского «Бориса Годунова» и других подобного рода произведений, которые не замедлили возникнуть спустя несколько лет после появления на русском языке «Орлеанской девы». В героическом образе Жанны д’Арк Жуковский вслед за Шиллером увидел человеческую личность, способную услышать голос Божий и путем самоотречения исполнить миссию спасения своего народа. Чудесное действие Промысла в истории, вторжение в земную реальность небесных сил – вот что было особенно драгоценно в этой пьесе нашему поэту и многим его читателям. Важно также и то, что Жуковский создает в этом произведении новый драматический язык, свободный от архаической торжественности прежних трагедий, более живой, подвижный и поэтичный. Он избирает и новый размер. Если прежние пьесы писались шестистопным ямбом с парной рифмовкой, то наш поэт использует белый пятистопный ямб, который становится классическим размером для русской стихотворной исторической драматургии. Им написан «Борис Годунов» Пушкина, «Драматическая трилогия» А. К. Толстого, исторические пьесы Островского. Такой размер давал гораздо большую свободу выражения, он позволял приближать язык драмы к обычной речи, создавать впечатление непосредственной беседы и все же сохранял некоторый риторический пафос, характерный для наших исторических пьес.

Другой перевод Жуковского – это «Шильонский узник» Байрона. Он работает над ним в 1821 году, и этот год можно считать годом начала русского байронизма. Тогда же юный Пушкин пишет под влиянием Байрона поэму «Братья-разбойники», в сюжете которой, кстати говоря, есть много общего с переведенной Жуковским поэмой. Так в русскую словесность с мощной силой вторгается гений английского романтика. Парадоксально, что именно Жуковский стал первым переводчиком Байрона, ведь его кроткое религиозное миросозерцание совершенно не вязалось с бунтарским индивидуализмом английского стихотворца. Об этом размышлял еще Аполлон Григорьев и объяснял интерес нашего поэта к Байрону тем, что у последнего с особой мрачной и тревожной силой выразилась всегда притягательная для Жуковского таинственно-печальная сторона жизни. «Все, что есть мрачно-унылого, фантастически-тревожного, безотрадно-горестного в душе человеческой и что по существу своему составляет только крайнюю и сильнейшую степень грусти, меланхолии, суеверных предчувствий и суеверных обаяний, лежащих в основе поэзии Жуковского, – все это нашло в Байроне самого глубокого и энергического выразителя»[152], – писал критик. Но принципиальная разница между двумя поэтами состоит в том, что эта сторона жизни привлекала Жуковского, потому что открывала путь к потустороннему. Присутствие в мире скорбного, печального и страшного доказывало нашему поэту существование другой стороны бытия, где все достигает своего идеала и совершенства. Для Жуковского меланхолия, грусть – это зачаточное проявление духовной жажды, внутренний инстинкт, заставляющий человеческий дух искать Бога. «Пока души не преобразовало откровение, – писал наш поэт в статье «О меланхолии в жизни и поэзии», – до тех пор она, обретая в себе эту, ей еще неясную скорбь, стремится к чему-то высшему, но ей неизвестному… Но как скоро откровение осветило душу и вера сошла в нее, скорбь ее, не пременяя природы своей, обращается в высокую деятельность»[153].

Байроновское тяготение к мрачным и печальным переживаниям носит иной характер. Оно будит в нем желание восстать против мирового порядка, заявить людям и Богу, что в творении существует изначальная ошибка, и только бунт свободного духа может возвратить мирозданию справедливость.

Конечно, Жуковский ни в какой мере не разделял этого мироощущения Байрона, но художественная насыщенность, эмоциональная напряженность английского поэта притягивали его, как и многих других наших литераторов и читателей. В его творчестве наш поэт находил то, что было ему дороже многого, – неотмирность, восстание против культа земного благополучия и обывательской успокоенности.



151

Веселовский А. Н. В. А. Жуковский. С. 196.

152

Григорьев Ап. А. Эстетика и критика. М., 1980. С. 73.

153

Жуковский. III. С. 245.