Страница 19 из 26
– Ай не… – отстранила его охоту Мария Матвеевна. – Ты ж не понимаешь. Чего мы скажем? Мы неграмотные.
– А что такое?
– У глазы лепют что зря. Матка зятева. Ховря. Выявляет, будто мы у немцев служили на Брянщине. Я тебе расскажу. Поужинаем. Напишем, Иванович, – волновался Терентий Кузьмич. – Их потрясут! Тому не честь, кто на самом деле у немцев служил.
– Мы с дедом оказались кругом виноваты. Из-за Ховри. Такая – о-о! Что и мы не знаем, так донесет.
И, не откладывая на вечер, Мария Матвеевна посвятила меня в то, что было в июне.
– А началось так. Родила у Ховри младшая дочка. Они крестить. Едут назад из станицы. Зять наш сидит около сарая колхозного, мужиков много, и он сидит. Слазят они с автобуса, он подходит, поцеловался и думал позвать в гости к себе. А Ховря ему: «Чего ж ты не пошел на хрястины, все тую гадость свою слушаешь?» – Лукерью, значит. И как-то она ешо нехорошо назвала. А Лукерью на крестины не звали. И он ее как пихнул, матку свою, и она завалилась в кювет, похмелевши ведь. «Ой, убил, сукин сын, ой, убил!» И как сели на него две сестры и матка и колотют у трех! Одолели, хоть он бык здоровый. Там и сестры здоровые, да и матка: можно до станицы на ней доехать. А Лукерья шла с ведром и села в холодочку. Девка выхватилась: «Теть Луш, там бьются на остановке!» Она кинулась: «Ой, убьют!» Прибегла да тянет его за руку. А тут-то большая сестра, у ней сумка рабочая, и Лукерью сумкой по голове. Лукерья отделялась, отделялась, она усе вслед за ней. Она тогда к ведру подбегла, хвать – и ну, как от собак, обороняться. А тут и другая сестра. Как ударили Лукерью, и она наткнулась, наткнулась, и без памяти. Люди кричат: «Ах, бандит!», – а заступиться некому. Понесли на руках Лукерью. А я пошла тот раз на Григория погадать, в станицу. Григорий нечутен, где он делся? Письма нет и нет. Иду оттуда, навстречу Ховря: «Твоя худобинная дочка, все равно я теперь светову сову загоню, где Макар телят не пастевал». И как зря ее. Что ж я: прихожу, Лукерье бабы дуют на руки, и она сидит, духом опала. И с тех пор! Подступают с битвой на нас, обславили по хутору как хочешь. Люди ж не знают, они на Брянщине с нами не жили, и верят. Что нам делать, Иванович?
– Так она что, Ховря?
– «Ты полицейская!» – кричит на меня. – Это ж надо.
Она бросила мыть посуду, присела. Я закурил. Терентий Кузьмич, как всегда, слушал и поглядывал через окно на дорогу. Дверь в сенках была открыта. Плеснул дождик, утих, но потом снова застучали капли по крынкам, опрокинутым на колышки.
– Значит, настал второй год, как война поднялась. Терех мой болит, его мина побила. Я два месяца рою окопы, наши назначили. А Фроньку взяли, чтоб бойцам хлеб пекла, обед варила и в лес носила. Вот тебе перед самым Покровом появляется в село германец. На три перекрестка шел фронт германский, ой, боже. Село широкое, окружили нас, как стали пули огненные сыпать по селу! И по лесу крест-накрест бьют, поливают. Кругом усе поселки повыпололи. Кони по лесу бродят а де зря. А мы в перегородку забились, и нету только Григория и Миши, с коровами у лесе. Ох, хоть бы уж побили, да вместе. Стояли с месяц. Ладно. Германец отступил, а тут приходят наши партизаны, уже зима началась. Под Октябрьскую. Хлеба добывать идут. И усе это велось до самого Крещенья, уже Святки подошли. Партизаны забрались у лес, там строят. Хлопца нашего Григория затянули в отряд. Стал Терех туда ездить. Ну, что ж, привозит наш кладовщик муки мешок: «Знаешь, Понурова, что: пеки партизанам хлеб. И суши сухари». Я хлеб пеку, сухари сушу, и Терех отвозит у лес. А она вот: выявляет, что мы выдавали людей. Я говорю: «Нет, не выдавала, не выдавала я! Я пекла хлеб своим, с окопов меня взяли, а летом обед носила по коноплям». Я могу документы привезти с Трубчевску! Есть же там, Иванович, кто подтвердит, как я нашу разведку встревала?
– Не надо никаких документов.
– Она мне глотку затыкает. Я докажу. Партизаны пришли ночью: «Понуровы тут живут?» – «Тут». Сами у накидках германских. Хлеба даю им. А самое начальство – разведка. Другой раз приходят. Я их накормлю. А соли у нас… как отняли полицаи соль – нету посолить. Я им становлю несолено: хлеб несоленый, щи несоленые. «Мать, нас не накормишь, сама себя голодной оставишь». – «Да ладно, деточки». Становлю молока. Идут в третий раз: разведка не разведка, несли мины подкладать. Уже зарять стало. Они стукают у окно: «Матка, открой!» Окно на восток. Две молодицы с ними, одна с-под Москвы, другая с Почепа. «Детки мои, что ж вы ели там?» – «Мы заблудились, несем мины подкладывать на большак».
Я их покормила. Голодные, одни гнилые картохи ели у лесе. Ну так. Вот тебе пошли. Я выглядаю: куда ж они пошли? А у этого партизана я спросила фамилию. Он Хворостинин, я мамку его знала – Васюта. У меня солома была, вот так у двора. Если б они сказали: «Тетка, мы в соломе отлежимся», я б их зарыла, и они б перележали. А они хотели к его тетке зайти, да нарвались на чужой дом. «Ну, хозяйка, спрячь меня хоть под печку. Просижу день». Та к старосте, да и заявила. Староста надевает шапку и в штаб. Приезжает полиция, атаковали этого партизана. Девок не чуть. Ой, ведут! – всплеснула Мария Матвеевна руками, и сейчас еще переживая боль. – Он у макушке высокий. Связали ему руки, бьют его ложею, бьют и туда, и по голове, а я вся помираю: «Боже мой, как уловят моего Григория, так-то будут бить! И-их!» – заплакала она. – Девки мои заскочили: «Мам, бьют партизана, кровь с его льется». И он вот так вот сидит, и кровь с уха, с носа, с рота. Гляжу, откуда-то едут новые на конях и офицер с кокардою. Как стал полицай парня в горбяку садить! Бил-бил, бил-бил по горбу, – хоть бы он ответил слово какое, молчит. Я обмираю. Подлетает полицай с плетью к нему: «Ты кому будешь служить?» Да плетью его. Не отвечает ничего. Положили тогда его на повозку и отвезли у штаб, а дальше в Германию. Ну, видала я? Они думают, я брешу это все. Как я могу это сбрехать! Я усе знаю про войну. Им не поздоровится, что говорят.
– Успокойтесь, Мария Матвеевна.
– Назвала б она меня русскою девкою, я б стерпела: одна на одну усе ж кричим. Ну как неприятными словами, полицейскою, что я будто с германцами водилась и водились дочки мои – куда ж это? Терех наш дома был. Нас за Григория, что в партизанах, чуть не расстреляли. Как что, так идут: партизанская семья!
– А сами они что делали?
– На Кубань сбежали. Никто у них не воевал, это ж у нас родные воевали: брата убило и четырех племянников на фронте. Григорий в плен попал. Они приехали в колхоз, когда уж ни войны, ничего. Чего ж, они только гуляли?! Это мы гуляли?! Не знали, куда горе девать. Ей двадцать человек поставь, она всех облает.
– Перестанет.
– А не, – сказал Терентий Кузьмич.
– Она кричит, пока вокруг молчат.
– Люди ж не жили с нами на Брянщине.
– У тебя, попрекает, племянница затопилась! – Мария Матвеевна встала. – Да что племянница нагуляла, как твоя дочка? Виновата племянница? Или она одна в свете затопилась? Никто не знает, где смерть получит. А твоя матка овечку стянула с двора, да поймали, овечку ту повесили ей на шею – да по деревне, звонили в косу, скакали ребятишки перед нею. Это ничего. Язык бы тебе вот так во, чтоб перед смертью люди и увидели: во наляскалась!
– Овечку ей на шею?
– Ну, и водили ее по деревне.
– Правда, Иванович. В миколаевскую войну было, – сказал Терентий Кузьмич.
– Я дуже ласкова была, дак стыдилась на речи эти, чтоб попрекать, хоть матка ее и овечку покрала. Вот что теперь делать с этим, Иванович?
– Да плюньте вы на нее, дуру такую, – советую я и забываю, что так же пусто советуют мне, когда я возмущаюсь бесстыдством своих недругов.
– Она Лукерье нашей жизни не дает. Если мы полицаи, приняли б моих братьев в члены партии? У меня два сына в партии. Съездить разве на Брянщину, возьму документы с сельсовета, где мы были в войну.
– Какие документы, Мария Матвеевна! У вас все на лице написано.
– Старались, старались, и вот тебе. Приехала полиция, а я сижу с детями. Сын у партизанах, и председатель колхоза у партизанах, и брат его. И батька их бег, а люди видели. Немцы в село залетели, подбегает ко мне полицай с ложею: «Скажи, куда человек побег?» – «Сынок, стреляй меня с детьми, никого я не видела!» А побегли в жито – и мужики, и ребятишки, и племянник наш, и Свиридов Егор, рябоватый, с Лукерьиного года. Я сцепила руки, девка сидит у меня, третий годок, а Ваньке два, говорю: «Стреляйте меня, никого я не видала!» – «Докажи, где председателева семья?» Как же буду доказывать: мой сын у партизанах. Как я буду выдавать? Застрелили б, и то не сказала. Пропала б одна и с детьми. Пускай народ усей живет. Это ж правильно, Иванович! И она мне прицепила! К нам полицай пришел да Фроньку ложею как потянет. Дороги скородить послали. И партизан кормили. Ну как теперь жить, кому пожалиться?