Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 11



Когда я был мальчиком, небо над городом было совсем другим, не таким пустым и холодным, как сегодня. Люди заглядывались на небо, когда по нему пролетал самолет, проплывал дирижабль или возникало облако необычной формы и окраски, и все чего-то ждали, ждали. И я ждал, как другие. Сначала я ждал, когда я повзрослею, потом – когда выучусь, потом – когда найду работу. В сорок лет я, наконец, устроился младшим научным сотрудником в местном Краеведческом музее.

По профессии я лингвист, всю жизнь изучал мертвые языки, а на мою музейную зарплату можно протянуть ноги. Чтобы сводить концы с концами, я занимаюсь переводами и консультациями. Зато и работой не очень мне докучают: иногда звонят из музея, просят разгадать для них клинопись на какой-нибудь плите или фотографии.

Однажды меня сфотографировали на музейном чердаке рядом с древней стелой с полустершейся клинописью. На фотографии я изображен в профиль с глубокомысленным видом ученого мужа рядом с музейным сторожем Василием, жизнерадостным человеком, похожим на Эзопа, а перед нами – толпа школьников. Я всегда ношу эту фотографию с собой, иногда достаю ее и на нее поглядываю. Это, так сказать, визуальный итог всей моей жизни, ее верхняя планка: ассириолог Николай, сторож Василий и школьники на фоне древней стелы.

Сторож Василий был моим единственным другом в Дуракине и во всем мире. Такой же старый холостяк, как я, он был человеком живого ума и яркого воображения, поэт, которого знают и ценят по всей России, но не в Дуракине. Таким он был еще в пятом классе и потом, когда мы учились вместе в Московском Университете. Тогда же он начал писать стихи и поэзия поглотила его без остатка. Чтоб не отвлекаться от стихов, он нашел себе скудно оплачиваемую работу сторожа, которая давала ему уйму необходимого для поэзии досуга. Когда ему было 28, его хватило на то, чтобы жениться на практичной девушке-фармацевте, которая родила ему сына и двух дочек, но он был не в состоянии заботиться о своих ближних, и его жене пришлось самой и растить детей, и зарабатывать деньги. Прошли годы, жена Василия заболела и умерла, дети выросли и зажили самостоятельной жизнью, а Василий все писал стихи и сторожил Краеведческий музей. А поскольку сторожить его было не от кого, то он мог теперь заниматься поэзией круглые сутки изо дня в день и из года в год. Так мы и жили с ним друг рядом с другом, ни в ком не нуждаясь, ни от кого не завися. Он был моим братом и другом, а я – единственным слушателем и читателем его стихов, он рассеивал мои сомнения и тревоги и давал мне силу жить, а я искренне восхищался его искусством. Я благодарен судьбе за этот удивительный дар – дружбу, не омраченную желанием подавить или поглотить другого, за радость разделенных поисков, надежд и открытий.

В молодости каждое утро несло в себе надежду, а вечером приходили умиротворенность и покой. Сердце откликалось на шелест листвы, на порывы ветра, несущего аромат невозможного. Годы шли, а я все чего-то ждал, видел себя моряком, путешественником, космонавтом.

Помню, подростком я увлекся парусными судами. Наверное, это случилось потому, что море было недалеко от нашего города! Я изучил все тонкости парусного флота и мог с первого взгляда отличить шняву от брига, а шхуну от галиота или фрегата. Моими любимыми писателями были Даниель Дефо, Джонатан Свифт и Роберт Льюис Стивенсон, писавшие о морских путешествиях. Мне нравилось читать такие описания: «Буря была поистине ужасной, волны достигали необычайной высоты. Мы убрали блинд и приготовились взять на гитовы фок-зейль. Затем мы закрепили талями румпель, чтобы облегчить рулевого. Мы не стали спускать стеньги, но оставили всю оснастку» и т.д. и т.п. Не странно ли, что я никогда в жизни не ходил на парусном судне и не был в отдаленных странах. Вместо этого я стал ассириологом, книжным червем, специалистом по мертвым цивилизациям Междуречья – профессия хоть и редкая, но едва ли романтичная.

Вокруг меня все так азартно играют в скучные игры – семью, работу, заработки, интриги, любовниц. У каждого свой набор обстоятельств – забот, болезней, обид, настроений, – свой водоворот, и каждый несется по кругу, захваченный воронкой. При встречах со знакомыми я слушаю, о чем они мне рассказывают, а о себя я молчу – в моей жизни нет ничего интересного. Я живу одиноко, по утрам бреюсь, а потом иду в магазин за творогом и картошкой. Нет, право же, мне нечего им рассказать.



В двадцать лет я открыл головокружительный мир герметических наук. Оказалось, что я не один томлюсь в неволе и мечтаю об освобождении: многие до меня искали, а некоторые находили выход из лабиринта. Я испытывал себя на разных путях, но так и не остановился ни на одном, ни к кому не примкнул и остался свободным… Некоторые говорят, что это один из видов тупика, что нужно найти хоть какую-нибудь тропинку и начать по ней двигаться, что нельзя придти к цели, стоя на одном месте, но я думаю, что все обстоит как раз наоборот: ложные тропы никуда не ведут, а лишь создают видимость движения.

Я давно уже понял, что мой ум едва ли способен куда-либо меня привести. Ум это инстанция проблематическая, снабжающая одинаково правдоподобными доводами как «за», так и «против» любого положения. И потому я не ищу ответа на вопрос, который занимал меня в молодости: можно ли сделать жизнь более осмысленной – я знаю, что мне это не под силу. Не верю я и в «иной мир», куда я автоматически попаду после смерти, как и – в возможность сконструировать рай на земле. Я верю только в то, что я знаю, но даже и то, что я знаю, мне не удается никому объяснить.

Одну важную мысль я все-таки пытаюсь сформулировать. Если живешь определенным образом и не занимаешься самовредительством, то можешь попасть в особый поток совпадений, когда жизнь идет навстречу твоим желаниям независимо от твоих усилий. Ты как будто попадаешь в полосу везения, в пространство почти абсолютной свободы. «Бог» или «космос», или что-то еще, для чего я не знаю имени, начинают тебе помогать. Только не нужно ничего для этого делать и явно к этому стремиться. Нужно только «быть верным самому себе», а что это значит, я знаю, но не могу объяснить.

Давным-давно один мудрый человек выразил мое состояние точными словами. Он писал: «Я не знаю, кто меня послал в мир, не знаю, что такое мир, не знаю, что такое я сам; я в ужасном неведении всего-что-ни-на-есть; я не знаю, что такое мое тело, что такое мои чувства, моя душа и та самая часть меня самого, которая думает то, что я говорю, которая размышляет обо всем и о себе самой и знает себя не больше, чем всё остальное. Я вижу эти ужасающие пространства Вселенной, заключающие меня в себе, и я нахожу себя привязанным к одному углу этой обширной протяженности, не зная ни почему я помещен именно в этом, а не другом месте, ни почему тот крохотный отрезок времени, который отведен мне для жизни, назначен мне именно в этой, а не в другой точке вечности, предшествовавшей мне и следующей за мной. Я вижу со всех сторон только бесконечности, включающие меня в себя как тень, которая существует одно короткое мгновение. Всё, что я знаю, – это то, что я должен скоро умереть, но чего я больше всего не знаю –это сама смерть, которой мне не избежать. Вот мое состояние, полное слабости и неуверенности». Я не могу сказать это лучше него и поэтому я привел полностью его слова.

Как-то в этом состоянии я шел по 1-ой улице Машиностроения в ненастный февральский вечер. Меня пригласили в музей на консультацию по вопросу о стеле, которая валялся на чердаке тридцать лет и вдруг понадобилась музейному начальству. Как раз на ее фоне я и был как-то сфотографирован рядом с группой местных школьников и моим другом Василием.

Какому-то заезжему олуху из Оклахомы показалось, что на ней сохранилась шумерская клинопись, хотя это явно была более поздняя аккадская надпись. Меня раздражала вся эта ситуация и особенно поведение музейного начальства. Мало у нас своих невежд, так еще заморских стали выписывать! Короче, я шел в музей в неурочное время в скверную погоду раздраженный донельзя.