Страница 10 из 12
Дмитрий Александрович вполне допускает, что тогда, во время казни петрашевцев, Достоевского могли и не помиловать вовсе, но расстрелять, как подобало поступать с «важнейшими преступниками» (Федор Михайлович был отнесен к их числу). Стало быть, так и остался бы он в русской литературе подающим надежды автором «Бедных людей», «Господина Прохарчина» и «Белых ночей», которого неистовый Виссарион Григорьевич называл «новым Гоголем». Потом бы его труп отвязали от столба и закопали бы тут же на Семеновском плацу в наскоро вырытой солдатами яме. И русская литература, вернее сказать, ее психологическое направление, пошла бы по пути, предначертанному еще Лермонтовым в «Герое нашего времени» и доведенному до абсолюта Андреем Платоновым в «Котловане», например.
С грохотом по улице Достоевского проезжает трамвай, добавляя и без того сюрреалистической атмосфере полупустого вечернего города настроение какой-то раздерганности, взнервленности, какого-то нездорового напряжения. Больничная атмосфера.
А еще и больничные запахи. Скорее всего, именно они наложили на юного Федю определенный отпечаток. Он сызмальства как-то с ними сроднился, посему испытывал к узаконенной несвободе нездоровья некое особенное искательство, даже любовь, любил болеть и хранить свой недуг внутри себя, оберегал его, а речи свои в этой связи находил длинными, входящими внутрь головы слушающего и, более того, предполагающими полное им подчинение и сопереживание.
Описывал устами князя Льва Николаевича Мышкина собственную судьбу: «Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он чрез три минуты как-нибудь сольется с ними… Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжелее, как беспрерывная мысль: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И всё это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!» Он говорил, что эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтобы его поскорей застрелили».
Дмитрий Александрович смотрит на памятник работы скульптора Меркурова и говорит в запальчивости:
– Но ведь не застрелили же, а отправили в Семипалатинск, где он познакомился с молодым этнографом и путешественником Чоканом Валихановым, чем-то напоминавшим ему Лермонтова. Однако к Пушкину, которого напоминал разве что молодой Айвазовский, имел много большее искательство.
И вновь Александра Сергеевича, эмоционально восклицающего – «уйди, проклятый!», необходимо защитить от этих нудных мучений, нудных поучений и нравоучений, нудных описаний, нудных семейных историй, долгов и систематического безденежья.
Но как? Вот в чем вопрос, на который Дмитрий Александрович дает следующий ответ:
И наконец уже в полной темноте оказывается на Старой Басманной рядом с домом № 23.
Словно бы обращаясь к группе экскурсантов, Дмитрий Александрович сообщает:
– Перед нами родовое гнездо легендарного семейства Муравьевых-Апостолов, судьба младших членов которого, блестящих офицеров, героев войны 1812 года, весьма печальна, даже трагична, что, впрочем, не исключительно для наших российских обстоятельств. Хозяин дома – Иван Муравьев-Апостол, влиятельный сановник, дипломат, литератор. Его сыновья – Матвей Иванович – 20 лет каторги, Сергей Иванович – один из пяти знаменитых повешенных. Не знаю, блуждают ли по этому дому их неупокоенные тени, но образ их навеки запечатлен в великой и неоднозначной истории Государства Российского.
Однако речь о виселице, установленной на кронверке Петропавловской крепости, уже шла. Тогда, в 1826 году, суд великодушно, «сообразуясь с Высокомонаршим милосердием в сем деле явленным смягчением казней и наказаний прочим преступникам определенным», заменил четвертование на повешение.
Из интервью Д. А. Пригова от 2006 года: «В России в отличие от Запада одни времена не отменяют другие, они существуют как слоеный пирог. Можно жить во времени Пушкина – в нем живет огромное количество людей, можно жить во времени Блока или футуристов. Сейчас нарастает еще одно время, следующее за мной, для которого я уже фигура времени прошедшего. Но для 99% тех, кто живет в разных исторических временах, я живу в еще не существующем времени».
Затем, слово бы опережая просьбы воображаемых участников экскурсии по литературной Москве рассказать о том, где проживает сам ведущий этого ночного путешествия, Дмитрий Александрович повествует о том, что «в доме № 25, корпус 2, по улице Академика Волгина, в шестом подъезде, на седьмом этаже, в зеленом и самоотдельном районе Беляево, причем в этой своей самоотдельности могущем даже быть названным герцогством Беляево, сорок лет, в наш необыкновенно мобильный век, ровно сорок лет» он и проживает.
Д. А. Пригов «Почти главная часть какого-либо повествования»: «Они сидели в обычной городской квартире. Темнело. Света пока не зажигали. В почти придвинутом к ним вплотную таком же противоположном неразличимом девятиэтажном крупноблочном доме на том же отмеченном седьмом этаже, как раз напротив, горело прямоугольное кухонное окно. По летней душноватой погоде оно было распахнуто. Виднелся чей-то громадный торс. Приглядевшись, можно было различить безразмерную бабу, свирепо орудовавшую у плиты. До скрупулезных подробностей. До рези в глазах. Кухня освещалась желтоватым равномерным светом голой, подвешенной под самым потолком семидесятипятисвечовой лампы».
В Беляево из центра перебрались в 1965 году.
Три панельных девятиэтажных дома, вокруг которых на километры простирались бескрайние поля, напоминали стоящие на рейде пассажирские лайнеры. Особенно этот эффект усиливался при контрастном предзакатном освещении, когда блики проваливающегося за горизонт светила играли в окнах, находили свое отражение в высокой, почти доходящей до пояса траве, которая двигалась под действием ветра волнообразно.
Дмитрий Александрович любил прогуливаться по этой местности, встречая селян из сохранившихся в окрестности деревень, пасущих скотину или мирно выпивающих на лоне природы.
Бывали случаи, когда парнокопытные разбредались по округе и даже захаживали в подъезды домов, где могли запросто задремать, облокотившись на металлические лестничные перила или примостившись под почтовыми ящиками. Выгонять их приходилось при помощи наряда милиции, который приезжал на традиционной «буханке». Если одни милиционеры выводили загулявших коров и овец на улицу, то другие выдвигались на поиски упившихся до беспамятства и спящих в высокой полевой траве пастухов. Делали это неспешно, с расстановкой, придерживая фуражки вопреки сильному встречному ветру.