Страница 1 из 15
========== Часть 1 ==========
Началась эта удивительная история в то солнечное воскресенье, когда у меня в Берлине гостил приятель из Москвы. Он попросил отвести его на знаменитый блошиный рынок на улице 17 июня.
Я решил совместить эту экскурсию с визитом в мою любимую пивную неподалеку (чтоб уж по полной угостить гостя местным колоритом), и мы, с утра пораньше, отправились на охоту за грошовыми сокровищами.
Всласть порывшись в старых альбомах по искусству и столовом серебре, мы уже шли вдоль рядов в сторону выхода, как вдруг нас окликнул жгучего южного вида продавец, выцепивший из общего базарного гомона русскую речь.
Лихорадочно жестикулируя и зазывно улыбаясь белоснежной пастью, он стал предлагать мне на чудовищной смеси немецкого и английского, с вкраплениями русских слов «хороший» и «пожалуйста», купить какую-то коробку, полную старых на вид бумаг.
— Russische Papiere! Russische Papiere! Wie Museum! (Русские бумаги! Русские бумаги! Как в музее! — иск. нем.) — истошно вопил он, подсовывая мне свой товар. Бумаги действительно были старыми, даже не прошлого, а явно позапрошлого века, написанные пером, кое-где с кляксами и небрежными рисунками на полях. Письма? Черновики? Я представил себе, какой милый коллажик сделает из этого древнего мусора моя сестра, и, не торгуясь, купил залежалый товар, к бурной радости продавца.
Прошло недели две. Я уже давно проводил моего приятеля в Москву, и наконец у меня дошли руки вытащить купленный ящик из-под лестницы и ознакомиться с его содержимым.
Пожелтевшие хрупкие листы, исписанные нервным, летящим почерком… На полях профили: женские, с прическами в стиле ампир и мужские, в громоздких шляпах и с высокими воротниками. Эти зарисовки что-то смутно напомнили мне…
Полно французских вставок, тоже на полях. Кроме того, весь первый лист представлял собой, скорее всего, письмо по-французски, ибо, в отличие от остального текста, здесь не было помарок и рисунков, и начиналось оно со слов Mon cher ami (Мой дорогой друг — фр.). Моих знаний французского хватило ровно на эту фразу. На месте подписи красовалось жирное пятно, явно появившееся позже, в результате нерадивого хранения рукописи.
Признаюсь, меня охватило любопытство: усевшись прямо на полу рядом с лестницей я принялся разбирать по одному старинные листы, продираясь сквозь непривычный почерк, ветхозаветные яти и помарки. Очень скоро я так увлекся, что забыл обо всех своих делах, да так и просидел под лестницей до вечера, только мотаясь время от времени на кухню, чтобы приготовить себе очередной бутерброд и налить чашку чаю.
Дело в том, что сам текст, который я и решаюсь здесь опубликовать, показался мне захватывающим.
Я позволил себе немного отредактировать его: убрал кое-какие длинноты, описания природы (всегда терпеть их не мог), пространные моралистические отступления с цитатами из сто лет как устаревших философов и романистов (тоска зеленая), французские вставки и яти, само собой. Еще заменил некоторые совсем уж архаичные слова и выражения более понятными современнику; некоторые, впрочем, оставил как были — ориентируясь исключительно на свой собственный вкус.
Французское письмо, которое предваряло рукопись, я отдал перевести специалисту. Этим переводом я и открываю настоящую публикацию: он, как мне кажется, проливает свет на многие вещи.
*
Мой дорогой друг!
Отправляю тебе с оказией сей опус отдельно от остальных. Печатать его невозможно совершенно, по прочтении сам убедишься, отчего. Мой бедный Белкин, подобно несчастному Икару, задел в своем полете столь высокие сферы, что надобно спускаться, не то опалишь крылья.
Зачем же тогда писать, спросишь меня ты. Ах, если б я знал… Пишу я оттого, что не писать не могу, вот и весь мой ответ, дружище. Умоляю тебя, прочтя сие, не медля сжечь, никаких списков на этот раз. Я и так довольно уже навлек на себя гнева… тут я умолкаю, мой друг, ибо сказано достаточно. Прощай, пиши.
Любовь проницательнее дружбы.
Пьер Шодерло де Лакло
1.
Как-то довелось мне гостевать у замечательных русских помещиков в Н-ской губернии. Фамилия их в нашем отечестве слишком громкая, так что далее буду называть я их Гаранины, чтоб отвести от себя все упреки в разглашении сведений, добытых мною исключительно в дружеском общении с этой чудесной парой.
Имение их было богатейшее, и в усадьбе все радовало глаз исключительным порядком и красотою. В дом, открытый и весьма хлебосольный, чуть не каждый день наезжали гости, наслаждаясь истинно русским гостеприимством хозяев.
Манеры же были приняты самые непринужденные, так что вскоре я чувствовал себя поистине как дома, коротая летние вечера за беседою с очаровательной графиней или за бутылочкой вина с ее супругом.
Хозяйка, Анна Павловна, была все еще чудо как хороша, хотя трое ее сыновей уже радовали своих родителей отличною службой в гвардии; дочь же их умерла во младенчестве.
Одним тихим вечером, привычно залюбовавшись пышной статью графини, пришло мне на ум спросить ее мужа с дружеской подначкой, как же удалось ему заполучить этакое чудо красоты. Вперед смутившегося супруга отвечала мне, смеясь, сама Анна Павловна:
— Ах, голубчик, да ведь это же я, я его заполучила!
Мое любопытство возбуждено было сверх всякой меры, и я принялся расспрашивать их об обстоятельствах их знакомства. Кое-что рассказано мне было тут же, другое вылавливал я из позднейших отрывочных воспоминаний обоих, так что смог восстановить для читателя всю историю, поведанную мне с двух сторон этого необычного романа.
2.
Р-ский гусарский полк стоял в губернском городе Н. Начать мой рассказ следует с двух гусарских офицеров, что ехали верхом по пыльной улице. Тот, что помоложе, был белокур, розовощек, и являл собой образец блестящего молодого человека, впрочем несколько излишне вертлявого и говорливого. Он что-то рассказывал приятелю, смеясь и крутясь в седле.
Тот же слушал его спокойно и неподвижно, показывая свою приязнь лишь скупой полуулыбкой в усы. Михаил Петрович Гаранин — так звали второго гусара — был уже лет не то чтоб юных, однако только вступив в пору мужественной зрелости, повидал много всякого и битв на своем счету имел немало, о чем свидетельствовал косой шрам на лице, пересекающий его от брови до уголка рта. Шрам этот придавал ему вид грозный и суровый, однако не портил его. Сам же Гаранин почитал себя уродом и монстром, чем и объяснялось его несколько мизантропическое воззрение на жизнь вообще, и на женский пол в частности.
Дамы же находили его образ весьма романтическим — до тех пор, пока Гаранин не выказывал при ближайшем общении столь мало в них заинтересованности, что некоторые были форменно оскорблены, другие же почитали его невежей и букою. Он и впрямь избегал светской жизни и дамского общества, сколь только мог: его уж в дома с невестами и звать перестали; одна губернаторша, прельстясь его громкой фамилией, все приглашала его на свои знаменитые четверги.
Про губернаторшу следует сказать особо. Амалия Карловна была добра, щедра и взбалмошна без всякой меры, что не мешало ей крепко держать в своих пухлых ручках не только губернатора, но и всю губернию. Всякому было известно, что вовсе не в присутствии, а именно в ее салоне разрешались все коллизии и устраивались все судьбы.
Будь то важное назначение или приглашения на бал — все нити стекались к ней, все трепетали ее и старались угодить. Она же, будучи весьма пристрастной, безраздельно ведала и репутациями; и если кто имел несчастье ей с первого взгляда не понравиться — лучше было ему и вовсе в обществе не появляться. Но уж если Амалия Карловна кого полюбила, сей счастливец купался во всеобщем обожании и все, решительно все прощалось ему.
Так прикипела она материнскою привязанностью к нашему герою. Раз и навсегда решив, что он умница, храбрец и несчастный человек (что было недалеко от истины), она держалась своего мнения и никому не давала в обиду своего протеже. Его отчужденность, граничащую с грубостью, велено было считать интересной и эксцентричной, и попробуй кто возрази — испепелила бы в прах.