Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 63

«Отче наш, иже еси на небесех…»

В заднем ряду зарыдал солдат, припав к земле, слившись с нею, уткнувшись лицом в мокрую траву, вздрагивая всем телом, плакал он неудержимо и горько. Тысячи голов с укором повернулись в его сторону. А он не вставал и плакал, слезы крупными, теплыми каплями текли по щекам, на губы, блестели в бороде.

— Приготовься к атаке, — закричал ротный.

Деловито заговорили тысячи голосов, побросав в кучу шинели и манерки, запрятав за голенище завернутый в узелок платка заветный рубль или полтину, прикрепив покрепче штык, сбегались и строились лицом к неприятелю.

В лесу бежали вперебежку, а когда полем — ложились и ползли, вскакивали, потом бежали дальше, кликали отставших. А кто не вставал — того не ждали. А были и такие, как лег, так и лежал неподвижно, вытянувшись во весь рост, распластав тело, крепко сжав холодными пальцами железное дуло.

Струйка крови медленно сочилась и расплывалась около глаза.

Триста, двести шагов… ураганом бросилась рота, грудью вперед, ружья наперевес, со звоном лязгнули штыки, скрестились шашки, заработали приклады, обдавая мозгом, трещали и лопались черепа; проткнутые насквозь стальным жалом, повернувшимся в брюшине, с разорванными кишками — ложились враги.

А после, нарвав придорожной травы, протирали ею опачканный штык, ногтем скоблили запекшуюся кровь.

На опушке умирал солдат… у родного ельника. «Э… эх, дорогая кормилица… жисть наша… не реви, Аграфена, не вспоминай своего буяна, ишь, буяна, он, сердешный… к сердцу пуля подвалилась. А Таньку, Петьку, Агаську, Степку, Феньку, Митьку и Феклушу грудную береги без меня… слышь… а кобылу гнедую продавай, с норовом она, где тебе, бабе, управиться… Да рупь-то у меня за голенищем про…пропа…дет».

Умолк боец.

Прошло три недели, железное кольцо русских войск замкнулось и отрезало Берлин от внешнего мира. Добрая тысяча осадных орудий, спрятанных в искусно укрытых позициях, больше в перелесках или за холмами, а то и прямо за земляными насыпями, в канавах, замаскированных с лицевой стороны воткнутыми сучьями и хворостом, ежедневно, с утра до вечера, громила и разрушала укрепления города. Перед орудиями же, в двух-трех верстах от первого форта, шла цепь окопов, устроенных более прочно и скрыто, чем неглубокие окопы, применяемые при полевых схватках. В окопах день и ночь дежурили солдаты. За вторыми, более сильными укреплениями, тесно и низко переплетенная колючей проволокой, волчьими ямами с кольями на дне, скрытыми фугасами, раскиданным хворостом и т. п. — тянулась вторая окопная цепь. Дальше же за орудиями, опять где-нибудь в лесу или долине, располагались резервы. А в соседних поселках, деревнях и хуторах раскидывался первый лазарет; тут же стояли походные кухни, ангары, аэропланы, запасы снарядов и амуниции, санитарные автомобили, механические и авиационные мастерские. Перед штурмом какого-либо укрепления шла подготовительная работа артиллерии, заключающаяся в обстреле неприятельских батарей, в разрушении блиндажей, в пробитии бреши в насыпи форта. А когда замолкали орудия и, наполовину перебитая прислуга оборонялась ружейным огнем и пулеметами — лавина русских устремлялась в пробитую брешь, лезла по насыпям, действовала обходом — выбивала штыком и прикладом засевшего «супостата». Когда же осажденные делали вылазку — первая цепь стрелков сыпала беглым огнем и, если русские гнулись, на выручку им мчалась кавалерия — великая помощь при отражении неприятельских атак.

Сегодня пал первый форт. Мины, заложенные под укрепления, не взорвались, смельчак-сапер, пробравшись глубокой ночью за укрепления по указаниям одного пленного немецкого артиллериста, нашел и перерезал провода, соединяющие пороховой погреб, и только на восточной стороне занятого укрепления искусно скрытый, не замеченный фугас разметал целую роту русских солдат. Кучи разорванных тел, куски окровавленного полуобгоревшего мяса грудами заполняли редуты и блиндажи. В центре же форта на казацкой пике развевался трехцветный флаг русских. Из окопов и траншей вытаскивали убитых. А их были целые груды: в синих, серых, зеленых мундирах, старики и юноши, русские и немцы, офицеры и генералы, весь сброд разнокалиберного берлинского гарнизона. Со всех сторон ползли раненые. Бегали санитары, чрез холстину носилок капала и сочилась кровь. Стон раненого заглушался бредом умирающего, рыданием, криком-хрипотой проткнутого штыком. Самоотверженно работали сестры. Тысячи уст благословляли их в эту минуту. В стороне, под каштанами, пятьдесят саперов рыли могилу. У могилы складывали убитых… А когда наступил вечер и прощальные лучи весеннего солнца блеснули и погасли на остриях русских штыков, когда дым кадильный синеватыми клубами вспыхивал и расплывался в тихом воздухе вечера, только тогда груда человеческих тел, снизу и доверху, заполнила глубокую яму. Сперва клали рядами по порядку, а потом сваливали прямо, как придется, лицом вниз, друг на друга, мешая своих с врагами.

А священник все кадил и кадил, обходя могилу, три солдата, гнусавя, торопясь и сбиваясь, подпевали ему. А когда священник наклонился, взял горсть земли и бросил ее на тела и как будто бодрее, но еще заунывнее подхватили три солдата прощальную молитву, те же пятьдесят саперов, распоясавшись, расстегнув ворот рубахи, крепко поплевав на руки, быстро забрасывали свежую могилу.





Через два часа над могилой вырос холм, а на холме крест:

«Мир вашему праху. Здесь погребено 437 героев русских и немцев».

Затеплились звезды. Из соседнего парка потянуло ароматом тополя. Во тьме, за оградой, белыми загадочными пятнами шевелились кисти сирени. Над Шпрее поднялся туман. Канонада стихла. Где-то далеко-далеко, в стороне Wansee, тараторили пулеметы, треск их напоминал треск кузнечиков.

У палаток разожгли костры. Группы солдат, подвесив жестяные чайники на воткнутые в землю и скрещенные шашки — кипятили воду. Кто спал, не раздеваясь, растянувшись на шинели, кто писал письмо, кто рассказывал про свою деревню. Музыкант Тришка притащил гармонию. Усевшись на исковерканную обозную телегу, подмигнув глазом старому кашевару, залихватски с перебором пробежал он пальцами по ладам. На звуки со всех сторон потянулись молчаливые, серые фигуры. А Тришка, сдвинув фуражку на затылок, заложив ногу на ногу, затянул родную песенку…

Сперва молчали, устремив взор свой куда-то вглубь, в самого себя, мучительно обдумывали что-то, потом, встряхнув головою, разогнав печальные мысля, бодро подтягивали удалому запевале. Тришка входил в раж:

И у Тришки на деревне зазнобушка была.

А вдруг русскую, барыню-сударыню, с присвистом, с гиканьем, вдарил молодец Тришка. Два унтера, сорвавшись с места, прошли гоголем перед расступившимися солдатами. И Боже мой, как они вывертывали и закидывали ноги, проходили ползунком, плотно и сердито утаптывали придорожную пыль. Подбоченясь, с папиросами в зубах, с серьезными лицами, не жалея казенных подметок, отбивали чечетку.

А когда костры разгорались и освещали поле, жуткие отблески кровавыми бликами ползли по свежим надмогильным крестам.

Берлин, бедный Берлин, дни твои были сочтены.

В пятнадцатый день осады император созвал коронный совет. Место заседания окружили тайной: боялись русских летчиков, предательства и шпионов.

Это было в родовом замке.

Громадный зал с резными дверями, длинными готическими окнами, уходящими в темную глубину, сводчатым потолком, портретами странных людей в странных костюмах, железными рыцарями, коллекцией рапир и палашей, — все это так ярко и живо напоминало далеко ушедшие годы рыцарских турниров, славную красочную эпоху честного боя. Чувствовались лишними, неуместными в этом очаге святой старины золоченые мундиры приспешников Вильгельма, их эполеты и аксельбанты, монокли на тупых лицах, топорщиеся вверх усы, бульдожьи подбородки сытых генералов. В те века, когда совесть и честность рыцаря были необходимым придатком храброго воина, таких вояк, как современная немецкая банда, прикрутили бы к позорному столбу, и каждый проходящий плевал бы в лица позорных истязателей. И вы, сыны тех рыцарей, в те времена не нападали <бы> на невооруженных, не грабили бы их, не издевались бы над человеческой душой, не истязали бы малолетних, а честь женскую считали бы выше своей чести, и горе тому, чья гнусная рука дерзала прикоснуться к женщине — тяжелый палаш своего же рыцаря сносил голову обезумевшего негодяя.