Страница 7 из 13
Девочка шевельнула плечом и открыла глаза.
Черные, как ночь. Такие черные, что белки вокруг них отливали голубым. Открыла и закрыла ротик. С изумлением, почти со страхом смотрела на нее Азар – слишком пристальным, слишком пронизывающим казался ей этот младенческий взгляд. Черные глаза с синеватыми белками смотрели с детского личика холодно и сурово – почти так, как смотрят Сестры. Сердце Азар сжалось, и она прикрыла лицо дочери дрожащей рукой.
Камера с вытертыми до блеска стенами – слишком много голов и спин прислонялись к ним – гудела от женских голосов. Такое оживленное гудение могло означать только одно: жизнь менялась к лучшему.
В радостном возбуждении ждали женщины прибытия новорожденной. Все вымыли и вычистили, отскребли до белизны и стены, и пол. Зарядку сегодня никто не делал, чтобы не поднимать пыль. В одном углу поставили «цветы» – листья, собранные во дворе во время прогулки, в алюминиевой посудине. На окно с толстыми прутьями повесили вместо занавески лимонно-желтый хиджаб.
Нетерпеливое ожидание царило в камере с самого утра. Никому не сиделось на месте. С рассвета, когда Азар с огромным вспухшим животом вывели из камеры и увезли, женщины переглядывались и улыбались друг другу. Все подобрели: даже между членами противоборствующих партий прекратилось враждебное молчание. Сегодня враги заключили перемирие и не вели споры о том, по чьей вине революция обернулась бедой. «Доброе утро!» – говорили они друг дружке открыто и ласково, словно сестрам или лучшим подругам.
Изможденные лица женщин, обычно унылые, теперь сияли радостным предвкушением. Идти в душ сегодня не полагалось, однако все, как могли, умылись и принарядились, заплетали друг другу косы, пели песни. Надели лучшие свои платья, словно под Новый год. Праздничные наряды, много месяцев лежавшие без дела, на исхудалых телах и сморщенных грудях сидели неуклюже, и женщины постоянно проводили руками по платьям, разглаживая складки.
Даже Фируза была сегодня счастлива. Смолкла ее вечная нервная болтовня. В камере знали, что Фируза – тавааб, стукачка, продает своих за мягкую подушку и долгие свидания с мужем. Но сегодня и Фируза не хотела нарушать мир, царящий в камере. С Сестрами она сегодня и словом не обменялась, зато беспрерывно рассказывала сокамерницам о своей дочери Донье. Говорила, что, когда ее арестовали, Донья осталась с мужем, что Фируза ночь за ночью плачет в разлуке с ней. Что, как только ее освободят, возьмет Донью и сбежит из Ирана куда глаза глядят. «Уеду, – говорила она, – и забуду все это, как страшный сон!»
Послышались шаги и приглушенный плач младенца – и все разом бросились к двери. Смеялись, хлопали в ладоши, возбужденно гладили друг дружку по плечам. Когда дверь отворилась и Азар со свертком вошла в камеру, раздались многоголосые радостные крики, как на свадьбе, когда выходит новобрачная. Сестра нахмурилась и прикрикнула на заключенных, чтобы замолчали.
Азар увидела нарядных сокамерниц, отдраенные стены, хиджаб-занавеску на окне – и рассмеялась, свободно и счастливо. Все в ней пело. Окруженная радостью товарок, она забыла обо всем. Забыла об остром, недетски-суровом взгляде своей дочери, о боли, о разрывах внутри, о горе, о чувстве вины. Как ни удивительно, в этот миг она ощутила, что вернулась домой.
Сокамерницы с сияющими глазами столпились вокруг нее; на все лады звенели и переплетались их голоса. Девочку передавали из рук в руки – и каждая прижимала малышку к груди, будто стараясь напитаться ее теплом, и хотела подержать подольше, и неохотно отдавала следующей нетерпеливой паре рук.
Девочку держали так, словно боялись отпустить хоть на миг.
Словно боялись, что она вдруг исчезнет.
Скоро женщины заметили, в какое грубое одеяло завернута девочка. Радость их померкла, но, ничего не сказав, они сняли одеяло и обернули младенца в мягкую чадру, расшитую маргаритками.
И снова жадно смотрели то на ребенка, то на Азар. Только сейчас они заметили, что в дрожании ее ресниц, в складке губ еще гнездится страх. Она не верила своему счастью – не верила, что ребенок жив и сама она жива.
Взяв кувшин чистой воды, стоявший в углу рядом с букетом из листьев, сокамерницы омыли Азар лицо.
– Все позади, – говорили они, растирая ей руки. – Ты снова с нами. Теперь ты в безопасности.
И, прикрыв глаза – словно боясь увидеть сквозь стенки ее тела страшные разрывы внутри, – гладили и разминали ей плечи.
– Как ты ее назовешь? – спросила Марзия, самая молодая, осторожно принимая у Фирузы сверток.
Азар глубоко вздохнула.
– Неда, – сжав руки, ответила она.
И несколько раз повторила это имя про себя, одними губами. С каждым повторением ее дочь становилась все более реальной. Меркло и отдалялось воспоминание о суровом взгляде. С каждым повторением дочь принадлежала ей все больше, все полнее. Словно какое-то волшебство примиряло ее с собственным ребенком, с миром, со временем, с самой собой. Больше Азар ничего не боялась и ни в чем себя не винила. На место страха и вины пришло иное чувство – столь мощное, столь непоколебимое, что ему под стать лишь одно имя: «Любовь».
Они сидели и смотрели, как приподнимается и опускается в ритме дыхания Неды белый носовой платок. В углу камеры занималась гимнастикой Фируза: прыгала на месте, разводила руки и ноги. Ее лицо раскраснелось, она тяжело дышала: в камере было душно.
Азар накрыла личико дочки носовым платком, чтобы уберечь ее от пыли.
– Прежде чем отправить малышку к твоим родным, тебе наверняка дадут свидание с мужем! – мечтательно проговорила Марзия, поднимая свои зеленые глаза к веревке, протянутой в углу камеры, где сушились детские вещи.
Прошел месяц. С личика Неды сошла младенческая краснота, разгладились морщинки. Более осмысленным стал взгляд. И молоко Азар, поначалу водянистое, теперь текло густой и ровной струей.
Азар наслаждалась новообретенным материнством. Гордо носила перед собой набухшие груди. Даже на допросах, чувствуя, как грудь наливается молоком, ощущала радостный трепет, как будто это как-то защищало ее, делало сильной и непобедимой. Следователь повторял одни и те же вопросы снова и снова, другими словами или изменяя порядок вопросов, пытаясь на чем-то ее поймать – похоже, сам не знал, на чем. А она едва его слышала – прислушивалась лишь к своему телу, к тому, как теплая жидкость сочится из сосков, будто тягучий сладкий сок из надрезанного ствола. «Внутри у каждого из нас растет дерево, – говорил Исмаил. – Надо только его найти».
Для остальных Неда стала главным развлечением в камере. Женщины не могли на нее насмотреться. Когда Азар кормила младенца, сокамерницы окружали ее толпой и любовались. Бдительно следили за каждым движением ребенка, за каждым вдохом, каждым всхлипом, каждым сжатием крохотного кулачка. Не спускали с нее глаз, в которых за восхищением пряталась тоска, осыпали ласковыми словами, толпились вокруг нее, словно вокруг святыни. По очереди просили у Азар позволения покачать ее на руках, посидеть над ней, пока спит, вытереть ей ротик, если чихнула.
Переменилась вся жизнь в тесной камере. Главными событиями стали уже не допросы, куда уводили заключенных Сестры, похожие на черных ворон, не дохлая муха на полу, которую приходилось держать в камере, пока не откроют душевую. Не призывы на молитву, пять раз в день звучащие из громкоговорителей. Не вопли терзаемых из-за закрытых дверей – вопли, которые слышали все, но никогда о них не говорили.
Жизнь изменилась. Главным в ней стал ребенок.
И чем дольше Неда оставалась в камере, тем больше смелели узницы. Из молитвенных одеяний они шили Неде одеяльца и распашонки. «Она ведь будет так быстро расти!» Азар освободили от обязанности мыть посуду, чтобы у нее осталось больше времени на стирку подгузников. Малышку купали в теплой ванночке. Читали ей письма от своих родных. Играли с ней. Пели ей песни.
Каждая из обитательниц камеры теперь страшилась перевода в другую камеру или тюрьму. Все хотели остаться здесь, где торжествующей песнью жизни звучал детский плач. Их мир больше не был черной дырой; простая жизнь младенца – дыхание, еда, сон и пробуждение, плач и пачканье пеленок – наполнила смыслом и их жизнь.