Страница 10 из 13
Крохотная белая бабочка влетела в камеру через зарешеченное окно. Прилетела с гор. Азар следила за ее полетом, пока бабочка не опустилась на желтую чадру-занавеску.
В камере никого не было. Все вышли во двор подышать свежим воздухом. «Я останусь», – сказала Азар, избегая глядеть товаркам в глаза. Теперь она ловила каждую тихую минуту, чтобы покормить Неду – и кормила так усердно, с такой страстью, словно стремилась вся растечься молоком и перелиться в своего ребенка. Чтобы всегда быть с ней вместе. Чтобы никто никогда их не разлучил.
После разговора с Сестрой прошло четыре дня. Каждый раз, слыша за дверью шорох чадры или стук шлепанцев, Азар вздрагивала, думая, что идут за ней – за ее ребенком. Неотступная тревога пожирала и истончала само ее существо. Азар казалось, что она все хуже видит, все хуже слышит, что молоко ее сделалось каким-то странным, словно нематериальным. Все вокруг таяло, уходило, как вода в песок. Лишь одно оставалось реальностью – каждый новый день. И за каждый она цеплялась, словно за последний день жизни. Как будто, обхватив одной рукой дочь, а другой себя, ждала смерти. Как будто продолжала дышать, зная, что часы ее сочтены.
Из-за решетки доносились приглушенные голоса. Азар знала, о чем шепчутся женщины во дворе. С того дня, с разговора с Сестрой, никто в камере больше не говорил громко. Все шептались, словно горе отняло у них голоса. Сидя на скамье у стены, тихо спрашивали друг друга: «Когда? Когда же?» Волосы потускнели, лица прорезали морщины тоски и уныния. Горе и из них высасывало жизнь.
Слушать этот скорбный шелест из-за решетки было невыносимо, и Азар перестала к нему прислушиваться. Все внимание сосредоточила на Неде – на том, как энергично движутся ее губы, как играет на личике солнечный свет, какую тень отбрасывают длинные черные ресницы. Тревога росла, как приливная волна – тревога и ужас перед тем, что Неду отнимут, и Азар вновь погрузится в бездонную пустоту.
По ночам ее мучили кошмары. Снилось, что Неда плачет в подвале родительского дома – одна, мокрая, голодная. И никто не приходит. Никто, даже мать Азар. В подвале холодно и темно, и Неда плачет, плачет отчаянно и горько… Когда Азар просыпалась, подушка ее была мокрой от слез, а душу еще долго не отпускал страх. Что если ее мать в самом деле бросит Неду? Что если так и не простила дочери исчезновения – и теперь не в состоянии полюбить внучку? Чего ждать Азар от родителей после того, как она так легко бросила их самих? Сколько раз они стучали в дверь – а она не открывала! Смогут ли они ее простить? Отец и мать даже не знали, что она беременна. Вот чего лишила их Азар: радости, светлого предвкушения, гордости от участия в ее жизни. Что ответили отец и мать, когда им позвонили и сообщили о рождении внучки? Внучки, о которой они услышали в первый раз? Были потрясены? Обрадовались? «По крайней мере, теперь они знают, что я жива», – думала Азар, но эта мысль не успокаивала. Ее грызло чувство вины, преследовали вопросы без ответа; кошмары повторялись каждую ночь – и каждое утро она сушила подушку в углу.
Тихое чмоканье смолкло. Азар опустила глаза на Неду: та медленно выпустила изо рта материнский сосок и уснула крепким сном. Азар смотрела на малышку, пока глаза не заволокло слезами, и личико Неды не начало расплываться; тогда она утерла глаза рукой. Что-то рвалось в ней, трещало по швам, и она знала, что никогда не сможет стать целой.
Когда она подняла глаза, бабочка уже исчезла.
Шел дождь, день клонился к вечеру. Во дворе дождевые капли громко барабанили по чему-то твердому и звонкому, вроде железного листа. Женщины сидели у стен на скатанных матрасах: кто-то вполголоса делился воспоминаниями, кто-то в слабом свете единственной лампочки писал письма близким, кто-то в сотый раз перечитывал письмо от мужа, полученное несколько месяцев назад. Кто-то просто смотрел в стену отсутствующим взглядом, напевая себе под нос какую-нибудь старую песню. Кто-то смеялся своим воспоминаниям – и смех пойманной птицей метался между стенами тесной камеры. В одном углу стояла пластмассовая посуда, тщательно вымытая и высушенная, в другом лежала в коробках аккуратно сложенная одежда.
Приотворилась дверь, и снаружи выкрикнули имя Азар. Дверь открылась совсем чуть-чуть – так, чтобы можно было забрать ребенка.
Азар вздернула голову, устремила взгляд на дверь. Замерли и остальные – все замерло при звуке ее имени.
Прошло несколько секунд. Азар застыла на месте, не в силах шевельнуться – только дышала, дышала, так, словно ее легкие вдруг разучились усваивать кислород.
Снаружи ее имя выкрикнули во второй раз.
Неда рядом с ней вытягивала губы трубочкой и издавала тихие мелодичные звуки, словно напевала. Азар взяла ее на руки. Теплое младенческое тело показалось ей тяжелее обычного. Неда заметно подросла. Азар хотела встать, но не смогла – что-то словно тянуло ее к земле. Кто-то бросился к ней, поддержал за плечи, помог подняться. Азар сделала шаг, еще шаг. Женщины, мимо которых она проходила, подбирали ноги к груди, чтобы дать ей дорогу, и на их лицах отражалось нечто невыразимое, неописуемое словами.
Дрожащие руки протянулись к щели в двери. Только что эти руки сжимали крошечное тельце, полное жизни, – а в следующий миг опустели, и человек снаружи оттолкнул их прочь, чтобы захлопнуть дверь.
Азар сползла по стене, как сползает по стеклу капля дождя, голова бессильно упала на плечо. Из тяжелых грудей рекой струилось молоко – но руки ее были пусты, и крепко заперта железная дверь.
Скорбное молчание воцарилось в камере. Марзия и Париса, подойдя к Азар с двух сторон, попытались ее поднять. Закинули ее руки себе на плечи; их лица раскраснелись от натуги. Азар была тяжелой, как труп. Молоко текло у нее по животу – предназначенное для дочери, но теперь ничье. Теплое, липкое, мерзкое – осиротевшее молоко.
С другого конца камеры подошла Фируза с чадрой в руках. Лицо ее кривилось – от горя, сожаления, чувства вины, кто знает; кривилось так, словно Фирузу били и щипали какие-то невидимые руки. Азар хотела бежать от нее, или броситься с кулаками, или вцепиться ногтями ей в лицо – но сидела, не в силах шевельнуться.
Одинокий голос разнесся по камере, и другие подхватили мелодию. Хриплые надтреснутые голоса пели песню – старинную песню о подрубленном дереве, о сломанных ветвях, о птенце, выпавшем из гнезда.
И под эту песню Фируза осторожно приподняла мокрую рубашку Азар и туго обмотала ей грудь своей чадрой.
1987 год
Тегеран, Исламская Республика Иран
Когда вошла Лейла, Омид сидел, широко раскрыв глаза, тихий и молчаливый, и отчаянно сосал собственные пальцы.
Сидел он за обеденным столом, а вокруг царил разгром. Все двери были распахнуты, шкафы и ящики столов вывернуты, содержимое их выброшено на пол. Повсюду валялись книги, бумаги, одежда и обувь, и ручки, и заколки, и множество разных прочих вещей. Платья Парисы тоже лежали на полу, на иных из них отпечатались следы пыльных ботинок.
Омид видел, как арестовали его родителей. К ним пришли во время обеда. День был ясный, небо высокое, ни облачка, и в воздухе уже пахло летом. Отец Омида готовил в стальной миске мясное пюре с нутом: он энергично орудовал пестиком, и к его лицу поднимался пар.
Омид запустил палец в блюдо с йогуртом, посыпанным измельченными розовыми лепестками. Париса нахмурилась.
– Сколько раз тебе говорили, что есть надо ложкой?
Снова Омид оплошал! И что же теперь делать с пальцем, вымазанным в прохладном мягком йогурте? Омид поднял глаза на маму – прекрасную маму с черными кудрями, каскадом ниспадающими по плечам, в просторной пурпурной блузке, подчеркивающей нежный румянец на щеках, с тяжелым выступающим животом и глазами, полными любви.
– Ну что уж теперь, – сказала Париса. – Нечего делать, оближи. Но в следующий раз возьми ложку!
И Омид сунул палец в рот, наслаждаясь вкусом йогурта и роз.