Страница 3 из 11
Руки у Алёши в кистях были взбухшие, с крупно округлёнными суставами. Сквозь прочернелую, словно бы обуглившуюся, грубую кожу проступала болезненная огневица.
– По ночам-то ноют? – участливо спросил Глохлов.
– Не. Я их, Семёнович, не чую. Не чую их я. Толико когда, слышь, что говорю, когда в воду – то ломит, ломит, никаких силов нет, как ломит. Налью ишшо? А? – Колобшин поднял с углей чайник.
– Пожалуй, налей, – согласился Глохлов. Ему почему-то подольше хотелось посидеть с этим человеком, послушать его быструю сбивчивую речь. – Может быть, тебе сменить озёра-то?
– Что вы, что вы, Матвей Семёнович! – как-то разом вскинулся Алёша и даже чуть привстал, замахал руками и ещё яростнее затолкал спадающую на нос фуражку. – Что вы! Что вы! Да спокон веку это наши с бабой озёра. И места, места, слышь, что говорю, это спокон веку наши…
– Так ведь сам говоришь – некормовитые они, озёра-то.
– А что сделаешь? Каки есть, таки есть. Нет-нет, ты уж не обижай, не обижай, слышь, что говорю. – У Алёши на глазах выступили вдруг слёзы. – Не прогоняйте, не прогоняй, Матвей Семёнович, с места-то. Слышь, что говорю, о чём прошу-то вас, не сгоняйте с места. Она насиженная, места наша.
Алёша, пошарив за пазухой, достал истёртый до рыбьей чешуи, перетянутый резинкой портмоне и, развернув его, тянул уже Глохлову пообтрепавшуюся бумагу с фиолетовым пятном печати.
– Вот оно и разрешение, разрешение, вот оно. Полной формы, Матвей Семёнович, на наши, слышь, что говорю, на наши угодия…
– Да не надо мне бумаг, Алёша. Забыли наш разговор! – И Глохлов протянул руку, чтобы проститься.
Рука у Колобшина была холодная, словно бы неживая.
Алёша вдруг заспешил, засобирался. Было всё ещё рано, и полусвет синевою окутывал тайгу, травы, реку, и всё вокруг было словно бы смазанным, нерезким, и только неправдоподобно ясной была даль над головою.
Глохлов кинул на плечо вещмешок, подхватил полушубок и, попрощавшись с Колобшиным, пошёл к реке. У обрыва, куда с крутого яра сбегала тропинка, остановился, полной грудью вдохнул острый воздух, оглянулся.
От зимовья по жёлтой, чуть выбеленной утренником мари к Ближним озерцам спешил, чуть подпрыгивая на шагу, Колобшин. Издали его фигурка была очень похожа на кузнечика – кузнечика в фуражке. Глохлов подумал, что до Ближних озерец Алёша доберётся только к сумеркам.
На реке, в заводи, где с вечера оставил лодку, тихонечко похрустывала вода – мелкие, невидимые иглы льда пристыли в затишке к борту казанки и теперь ломались под шагом.
«Со дня на день и сало рекою попрёт, а там и шуга», – подумал Глохлов и пристально глянул вверх по реке. Заберегов ещё не было, но белая граница зазимка лежала у самой воды. И вода нынче была тревожнее, темнее и гуще, нежели вчера.
Ведока осталась далеко позади. Высоко поднявшееся солнце было не по-осеннему горячим. Сошёл иней, высохли травы, и тайга, упарившись в последнем тепле, противостояла нездешним холодам, дыша на реку запахом разогретых смол, пересохших ягод, запахом палой листвы и хвои.
Медленно плыли назад берега, успокоённо шелестела вода под днищем лодки. Глохлов задумался.
Думал он о Колобшине, о простоте человеческой, о своей жизни, которая прошла в занятиях трудных и неприятных. Всю жизнь Глохлов очищал землю от людских отбросов. Сначала, совсем ещё мальчишкой, на фронте, потом в милиции. Мотался по самым глухим закоулкам Сибири, по Северу мотался. Везде находилось для него дело. К нему стучали в окошко ночами, просили, требовали, жаловались, умоляли выручить, спасти. И он помогал, спасал, содействовал, жалел, негодовал, карал, наказывал и жил с вечно тревожным и занятым чужими заботами сердцем.
Как-то, лет десять уже прошло, встретился в областном центре с геологом Алексеем Николаевичем Многояровым. Потом Многояров прилетел ненадолго в Буньское. В следующем году зимою прожил два месяца в тайге с эвенками, с тех пор и подружились они. Зимой переписывались. Дуся – жена Глохлова – тоже писала жене Многоярова – Нине, та всегда отвечала ей. Они чем-то были похожи друг на друга, эти две очень разные женщины. Пожалуй, своей самопожертвенностью, иначе и не назовёшь их жизнь с людьми, которые вечно заняты работой и дома бывают не по обещанию даже, а случайно.
Так думал начальник районного отдела милиции майор Глохлов. Начальник – солидно сказано, отдел-то – два участковых, пожарный инспектор, начальник паспортного стола и четыре рядовых, сам себе следователь, сам оперуполномоченный. А в районе семьдесят три тысячи квадратных километров… И чего только не происходит тут!..
Вспомнился охотник-эвенк Егорша Каплин. Было тогда ему за семьдесят – на всю округу лучший охотник,
Каплин человек трезвый, рассудительный. Одним словом, работник.
В то время замечать стали люди в тайге что-то неладное. Начали пропадать из лабазов продукты, кое-кто по промысловому времени недосчитывался в капканах зверя, из чумов тоже исчезала добыча. У таёжных людей сыск короткий. Вышел он на Ваньку Американца – гулевого, болтливого эвенка. Ванька больше, чем в тайге, в сёлах толкался. Подойдёт к незнакомому человеку, если такой в селе окажется, обязательно спросит:
– Ты меня знаешь?
– Нет.
– Я Ванька Американец! Американский шпион.
Так и звали его по всей округе, забыв настоящую фамилию.
А он пил, дурачился, жил людской добротой и жалостью. Мог бы он быть хорошим охотником, хаживал каждый год на медведей, мастерски выделывал их шкуры. По-чёрному, из-под полы, продавал соболей. А потом начал Ванька поворовывать, и чаще всего у таёжных людей. В сёлах боялся, народ по Авлакану живёт суровый.
Начал Американец у своих таёжных людей поворовывать. Его увещевали, предупреждали: «Брось, Ванька! Брось!»
И говорил с ним Глохлов, но Ванька только склабился:
– Докажь, нашальник! Ванька Американец ты ловил?
И вдруг пропал, словно под воду ушёл. Решили, что откочевал в соседний край вниз по Авлакану. Однако в Буньское прибежала шкодливая Ванькина собачонка. Странное было это существо. Никогда не оставляла она Американца, хот и бил он её нещадно, не кормил и пропивал не раз. Вечно плелась она за хозяином, опустив голову, безучастная ко всему вокруг. Щенят не приносила и всю свою собачью любовь отдала хозяину.
Бега – так звал сучонку Американец – обежала в Буньском все магазины, все дома, куда имел обыкновение заходить Ванька, пришла к столовой и долго сидела у крыльца, обнюхивая каждого выходящего.
Ночью прибежала к КПЗ, долго выла у ворот, но когда её пугнули, примолкла, на брюхе подползла к подворотне и улеглась там. Худая – в чём только жизнь держится, видимо, бежала издалека.
С Ведоки приплыл Алёша Колобшин, сказал:
– Беда в тайге-то, слышь, что говорю, Матвей Семёнович? Попроверьте, попроверьте, однако. Убили Ваньку-то Американца эвенки, как есть убили…
– А ты откуда знаешь?
– Слух от дерева к дереву, слышь, что говорю, от дерева к дереву эхом по тайге катится.
Вызвал майора к себе и секретарь райкома Иван Иванович Ручьёв.
– Матвей Семёнович, срочно займись Американцем. Куда он делся? По райцентру только и разговоры: «Убили! Убили! Убийство!» Займись.
А утром нашли Бегу недалеко от милиции сдохшей. Вот тут-то и развязались досужие языки. Договорились до того, что, дескать, забили пьяного Ваньку в КПЗ. Милиция, дескать, виновата, поэтому и собаку отравили. Собака всегда к месту гибели хозяина придёт. Даже указывали место, где тайно, дескать, был похоронен Американец.
Все, с кем бы ни говорил Глохлов, указывали, что последнее время ходил Ванька по дальним становищам у самых тундр. Туда и вылетел Глохлов. Первый же эвенк, к которому пришёл Матвей Семёнович, ответил определённо:
– Беги до Егорши Каплина, он знает. На речке, однако, Копытухе стоит Егорша.
Три дня добирался Матвей Семёнович до каплинского стойбища. Старик встретил, усадил пить чай. Обрадовался приезду гостя, и каждая морщинка на старом лице была доброй. Поговорили об урожае на орех, на ягоду, на соболя и белку. О видах на зимнюю охоту поговорили. Охотник расспрашивал о новостях, а потом достал из берестяного потакуйчика орден, которым наградили его весною, приколол к старенькому своему пиджачку и сказал: