Страница 2 из 11
Глохлов долго сидел, опустив голову, вроде бы ни о чём не думая, вслушиваясь в ночь. Вызвездило. Слезою замерла над тайгой, готовая вот-вот скатиться, крупная звезда. Ковшиком повисла над головой Большая Медведица, и ещё одно созвездие отразилось на плёсе. Там, где стояло зимовьё, небо было розовым, с палевыми замывами по горизонту, иногда там возникали чёрные столбы теней, но, возникнув, мгновенно падали, как падают большие деревья. У зимовья развели огонь, и кто-то суетился у костра.
Глохлов поднялся, поглядел в лодку, вздохнул и вдруг почувствовал, как слёзы закольцевали горло: «Эх, друг, друг… Как же это? Как же это случилось?!» – снова присел на борт, переждал, пока отгорит сухим огнём боль внутри. Поправил брезент и пошёл малым шагом к зимовью.
У костра разговаривали.
– Понимаешь, – гудел Комлев, – вот, значит, оно как получилось. А майор-то на меня взъярился: ты убил! Преднамеренно то есть. И меня – раз по роже! Раз! Раз! Ух, бил, ну и бил… Вишь, как отделал! Всё он!
Глохлов стоял в тени зимовья, невидимый от костра…
Колобшин, разглядывая разбитое лицо Комлева, поддакнул:
– Оно да-а. Ты гляди-ко, как разукрасил. Выходит, на тебя списать метит. Слышь, что говорю-то, он ведь и у нас с бабой озёра хотел отобрать…
Глохлов вышел к огню, и оба сразу же как бы поникли, притихли, и вокруг воцарилась стеснительная тишина, которая бывает, когда беседу неожиданно прерывает своим приходом тот, о ком нехорошо говорили.
29—30 сентября, вверх по реке
Прилетев неделю назад в Инаригду в общем-то по малому делу, начальник райотдела милиции – майор Матвей Семёнович Глохлов решил рекой подняться до села Нега. Ещё летом обещал он завезти Евстафию Егорову собольи капканы, да всё как-то расходились пути с охотником.
От Инаригды до Неги три дня хода против течения и полтора обратно. До ледостава надеялся вернуться в Буньское.
С год не был майор в этих угодьях, так что поездка была кстати.
– Не вмёрзни, Семёныч, – предупреждал промхозовский бригадир. – В обратную до Буньского побежишь. Нас тут, поди, и не застанешь. Однако, в тайгу уйдём.
– Нет. До ледостава обернусь. Клади – туда три дня, в обратную до вас полтора и до Буньского три. Неделя с погонялкой. Думаешь, за неделю скуёт?
– Погоды ясные. Не должно! Однако, могит. А там кто знат?
– Не скуёт, не должно. Давно не был, сбегаю до мужиков – постращаю, – усмехнулся Глохлов, укладывая в лодку вещмешок и полушубок.
– Постращай, постращай – рады будут. Бывай, однако, Матвей Семёнович!..
Глохлов прыгнул в лодку, она глубоко осела, и камни скрипнули под днищем. Бригадир вошёл в воду, по-бабьи, двумя руками, поднял раструбы резиновых сапог, легко подхватил корму и вытолкнул лодку на глыбь.
– Будь здоров!
– Здоров будь! – ответил бригадир, хотел ещё что-то сказать, но взревевший мотор помешал, и он только махнул рукою.
С подожжённых и теперь уже вяло дотлевающих в осеннем огне сопок скатывались холода. Они густо клубились волчьим туманом в распадках, отстаивались там и медленно сползали к Авлакан-реке. Река вбирала их в себя, наливаясь чёрной мутью, густела, неохотно ворочаясь в берегах, будто приноравливала бока для долгой зимней спячки.
Холода были не здешними, не понизовными – были они верховыми. Ими дышал Север.
Глохлов шёл вдоль левого берега, сторонясь встречного течения. Мотор гудел натруженно, ровно, и лодка ходко продвигалась вперёд.
В первый день, как и намечал, Глохлов прошёл до зимовья Ведока. Там и заночевал, поднявшись к избушке уже в сумерки. Хозяина зимовья Колобшина не было, и Глохлов, чувствуя нездоровье – ныл старый, ещё с войны, осколок в левом предплечье, – лёг на нары и, не вздувая огня, заснул.
Утром, ощущая тяжёлую боль в голове, Глохлов поднялся, собрался и вышел на волю. Ранний зазимок выбелил землю, выморозил туман, и даль над головою была ясной и словно бы ненастоящей. У зимовья горел костёр, и перед ним, выставив к огню руки, сидел на корточках Алёша Колобшин. Чёрный, прокопчённый чайник висел на тагане и лениво поплевывал на угли. Алёша незряче глядел в костёр. Поздоровавшись, Глохлов спросил:
– На озёрах ондатрил, Алёша?
– На озёрах, на озёрах…
– Обловил озёра-то?
– Навроде и обловил, Матвей Семёнович, навроде и обловил… Какой нынче, однако, облов, облов какой нынче, говорю? Прошлым годом весь ондатра вымерз. Слышь, что говорю, вымерз шибко ондатра. Да и озёра мои некормовитые, некормовитые мои озёра. Бедные озёра, Матвей Семёнович… Бедные, слышь, что говорю?..
Колобшин – маленький, худой, с длинной серой шеей, с вёрткой, ужовой головкой, на которой свободно сидела громадного размера фуражка, – говорил всё это быстро, словно страшась, что его не дослушают, повторяясь и заглатывая слова.
– Прибедняешься, Алёша, прибедняешься…
– Да где уж прибедняться, Семёныч, прибедняться-то где уж, говорю. Мои озёра какие? Слышь, что говорю? Какие озёра – слёзы. Слёзы озёра, вот. Слышь, что говорю-то, у Савоськи ондатра крупный, шорст глухой. Глухой, говорю, шорст-то у Савоськиного ондатра.
Алёша выпалил всё это разом, часто-часто встряхивая головою. Козырёк фуражки сползал ему на глаза, и он беспрестанно заталкивал его на темя, но тот снова падал до самого остренького, как у нырка, носика Колобшина, застил глаза.
– Что, больше и не пойдёшь на озёра?
– Как не пойду? Пойду. Как это не пойти? Прибёг, однако, за продуктой. Баба на озёрах в палатке. Щас и побегу. Цаю вот попью и побегу. Будешь цай-то, Семёнович?
– Буду. А ты когда с озёр-то пришёл?
– По теми, по теми прибёг-то. – Алёша поднялся с корточек, зацепил на пальцы кружки, висевшие на колышках подле кострища. Не сторожась огня, снял чайник, сполоснул кружки кипятком, тёмные внутри, с отбитой эмалью. – По теми прибёг в зимовейку-то. Глянул – ты ещё спишь, однако. Беспокоить к чему ли? К чему ли беспокоить? Вздул костерок, однако.
Колобшин подвинул Глохлову полную кружку, постелил наземь тряпицу, разложил на ней сухари, крупные, чуть с желтизной куски сахара.
– Кушайте, Семёнович!
Пили чай, сдувая пар и обжигая губы о потрескавшиеся, пахнущие горячим железом края кружек. Но ещё крепче пахло упревшим тёплым хлебом. Алёша мелко ломал сухари и набивал их в чай, так что это уже был не чай, а густая, горячая ржаная кашица. Глохлов пил жадно. Боль в предплечье вроде бы и унялась, но мучила жажда, жаром пекло внутри. Молчали. Выпив три кружки, Глохлов разогрелся, вспотел и, отирая разгорячённое лицо, поблагодарил Алёшу.
– Пей ишшо, – угощал Колобшин. – Пей. Сухари бери, сахар. Ты чё, вроде бы нездоровый, а? – Козырёк всё лез и лез ему на глаза, и Глохлов подумал: «Шапку, что ли, ему подарить? Есть в мешке новая. Да ведь как подарить, обидится…» И ответил запоздало:
– Рана свербит военная, Алёша. Вроде бы застудился я.
– Ито жар у тебя, значит? Значит, в Негу, Матвей Семёнович?
– В Негу.
– А там?
– А там рекою в обратную до Буньского.
– Ой, не вмёрзни, Семёнович! Слышь, что говорю-то, не вмерзни, говорю, опять же в нездоровье ты. В Неге-то поспешай, поспешай, стал быть, в обрат. Не задерживайся, слышь, что говорю. Вмёрзнешь, паря.
– Обернусь. Гляди, вёдра-то какие…
– Оно, конечно, да, но кто знат. Схватит – и ледок. А ледок цепок, слышь, что говорю, цепок. Льдинка к льдинке – тропка зимке. Слышь, что говорю, вмёрзнуть просто, говорю. А там кто знат! Вёдра конечно, оно, конечно, да…
Алёша свернул толстую, в ладонь длиною папиросу. Долго слюнил её и оглаживал, вынул из костра крупный уголёк, раздул его в ладони и, роняя в пригоршню затлевшие крошки табака, не торопясь, прикурил.
– Ты что, огня-то не чувствуешь? – спросил Глохлов, кивнув на всё ещё бархатно пламеневший в руке Алёши уголёк.
– Не. У меня антиресу в руках никакого давно нет. Нет, говорю, антиресу, не леагируют. Во! – Он спокойно черпанул пригоршней горячие угли из костра. Покатал их неторопливо и сбросил в огонь, отряхнув, словно от пыли, ладони.