Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 24



…По-видимому, с этим надо смириться <…> Ведь существующее созрело постепенно, оно освящено кровью, полито, может быть, слезами; контур и формы его округлены постоянным соприкосновением с жизнью. А то, что создано фантазией, как бы оно ни было целесообразно и необходимо, представляется нам ясным и неживым, потому что в очертаниях его слишком много твердости, они слишком прямолинейны, в них недостает гибкости (Уэллс, 2010 [1905]: 10).

В действительности Уэллс, конечно, не смиряется с подобным затруднением – он пробует по‐своему «оживить» или, по меньшей мере, осовременить утопический нарратив, доводя до предела его «неправдоподобие», подчеркивая фикциональность текста, усложняя систему повествовательных инстанций и вводя в повествование метапозицию (результат такой стратегии Парриндер называет «метаутопией» (Parrinder, 1985; см. также: Seeber, 2009; Nate 2012)); однако проект «современной утопии» претендует на большее, его цель – оживить не утопическое письмо, а утопическое чувство.

Утопия современного мечтателя должна резко отличаться от тех Утопий, которые воображали себе люди до Дарвина, оживившего человеческую жизнь <…> Современная Утопия не должна быть мертвым, не изменяющимся государством. Она должна откинуть от себя все косное и вылиться не в устойчивые, непоколебимые формы, а в полную надежду на дальнейшее развитие. <…> Вместо общества граждан <…> наслаждающихся вечным счастьем, которое навсегда обеспечено и их детям, мы хотим построить такой общественный компромисс, который мог бы удовлетворить грядущие развитые поколения. Вот главное и самое существенное отличие Современной Утопии. <…> Наше дело теперь – превратиться в обитателей Утопии и оживить одну за другой все части этого прекрасного, хотя и воображаемого мира <…> Нам следует только отвернуться от созерцания того, что действительно существует, и обратиться к тому, что витает в необъятных сферах возможного (Уэллс, 2010 [1905]: 6–7).

Мне здесь интересен не столько образ развивающегося, эволюционирующего утопического общества (строго говоря, Уэллс был не первым, кто его предложил[18]), сколько настойчивая риторика оживления мертвого.

Одна из последних уэллсовских (мета)утопий – киносценарий «Облик грядущего» – завершается следующим диалогом персонажей:

Пасуорти: Боже мой! Неужели никогда не наступит век покоя? Неужели никогда не будет отдыха?

Кэбэл: Каждый человек <the individual man (Wells, 2012 [1935]) > находит покой. Его слишком много, и наступает он слишком рано, и мы называем его смертью. Но для ЧЕЛОВЕКА [в оригинале – for MAN, что, возможно, в этом контексте было бы точнее перевести как «для ЧЕЛОВЕЧЕСТВА». – И. К.] нет отдыха и нет конца. Он должен идти вперед, от победы к победе <…> И когда он наконец покорит все пучины пространства и все тайны времени, он все еще будет у начала (Уэллс, 1964в [1935]: 513–514).

Прилагая усилия для полной адаптации утопии к современным, модерным ценностям, Уэллс пытается сконструировать такой вариант утопического, на который современный читатель мог бы согласиться (то есть признать его собственным желанием). Пожалуй, именно поиск внутреннего согласия, поиск «компромисса» между должным, желаемым и возможным является главной интригой «Современной утопии». В ряду такого рода компромиссных решений (большей частью сомнительных) – идея коллективного бессмертия. В противоположность Моррису, чья утопия была своего рода альтернативой ощущению ускоряющегося бега времени – обещанием отдыха, «эпохой спокойствия», Уэллс опирается на прогрессистскую модель темпоральности, чтобы представить утопию местом победы над смертью. Покой – это смерть. Но утопия может преодолеть (или обмануть?) собственную мертвую природу (а заодно и индивидуальный страх смерти), подпитываясь топливом новых и новых, неостановимо устремленных вперед поколений. Хотя в отчетливой форме эта идея была выражена уже в поздних произведениях Уэллса, в «Современной утопии» можно обнаружить эпизод, который непосредственно связан с ней и который мне представляется ключевым для нашей темы.

Встретившись в конце концов со своим утопическим двойником, со своим идеальным, нормативным «я», основной нарратор узнает от него об экзистенциальном опыте, пережитом (и, возможно, не раз) в одиночестве, вдали от цивилизации:

– В эти тихие, полные величия часы начинаешь менее думать о себе, чувствуешь, что недалеко то бесконечное, которое мы здесь называем концом, но которое, в сущности, вечно во времени и пространстве…

Он умолк.

– Вы думаете о смерти?



– Не о своей. Но когда я брожу среди снегов и безмолвия, – почти всегда я выбираю путешествие по Северу, часто думаю о смерти мира, о том времени, когда настанет ночь мира, когда солнце станет такое тусклое и красное, и воздух, и вода, замороженные, будут вместе лежать на покрытых снегом тропических полях… Я часто думаю об этом и спрашиваю себя, неужели на самом деле Господь допустит исчезновение человека, разрушение построенных им городов, написанных им книг? <…>

– Вы верите, что это случится?

– Нет. Но если этого не будет <…> Что будет? (Уэллс, 2010 [1905]: 270).

Эта ситуация сомнения, отсутствия оптимистичного ответа на вопрос, завершающий приведенную цитату, позволяет различить ту зону страха, которая, как мне кажется, неявно присутствует на карте уэллсовских утопий.

С некоторой натяжкой можно даже сказать, что речь идет о повторяющемся кошмаре: тусклое солнце и снег, безмолвие и тьма – именно так описывает последнюю, предельную точку своего путешествия протагонист более раннего романа «Машина времени». Анализируя «утопическое ви́дение» Уэллса, Джастин Буш обращает внимание на то, что путешественник во времени сталкивается в этой сцене, в сущности, с образом абсолютной смерти – «здесь изображается не смерть отдельного человека, или города, или даже страны, а конец самой жизни» (Busch, 2009: 2). Собственно говоря, Буш считает сопротивление смерти центральной интенцией уэллсовского воображения: воображение вообще и утопическое воображение в особенности является для Уэллса формой противостояния тотальному разрушению смыслов и целей, с которым, как постулирует Буш, и связан страх смерти (Ibid.: 169–170).

Такая экзистенциалистская трактовка, действительно, вполне логично вытекает из автобиографических записок Уэллса (в их названии – «Опыт автобиографии» – и в повествовании в целом тоже прослеживается метапозиция, характерная ироничная дистанция по отношению к субъекту и объектам письма). Уэллс последовательно связывает утопизирование с модусом активного действия, максимальной вовлеченности в политическую и социальную жизнь, жизнь как таковую: он указывает на то, что «Современная утопия», адресованная не в последнюю очередь участникам Фабианского общества, имела в значительной мере полемические задачи (с которыми по большому счету не справилась) и была призвана развеять «снобистский ужас» перед самим словом «утопия» (Уэллс, 2007 [1934]: 330–332); он сообщает о своем замысле утопизирующей социологии, так и не поддержанном социологами[19]; он стоек и настойчив в продвижении своей центральной идеи – идеи «планируемого мира». Он убежден, что проект утопического мирового государства, государства «всеобщей свободы и изобилия» может и должен быть реализован, однако даже беседы с Лениным, Рузвельтом, Сталиным не приближают его к осуществлению этой цели: «Многие люди, занимающие ключевые позиции в мире, для меня более или менее доступны, но мне не хватает силы, которая могла бы соединить их. Я могу с ними говорить, даже выбить из колеи, но не могу сделать так, чтобы они прозрели» (Там же: 423). Отстаивая утопию как метод социального мышления и способ социального проектирования, Уэллс воспринимает ее как возможность приблизиться к реальности и осознанности (и именно поэтому выражает свое разочарование Россией 1934 года при помощи метафор сновидения и дурмана: «Я ожидал увидеть Россию, шевелящуюся во сне, Россию, готовую пробудиться и обрести гражданство в Мировом государстве, а оказалось, что она все глубже погружается в дурманящие грезы советской самодостаточности. Оказалось, что воображение у Сталина безнадежно ограничено и загнано в проторенное русло <…> Я горько сокрушаюсь о том, что эта великая страна движется к новой системе лжи» (Там же)). Наконец, Уэллс прямо объявляет, что планируемый мир или, точнее, возможность его планировать – это и есть то, что способно наполнить жизнь смыслом и защитить от ранящих мыслей о смерти:

18

Можно сказать, что этот образ рождается одновременно с моделью утопического будущего (и задолго до дарвиновской теории эволюции): еще в просвещенческой утопии Мерсье парижане 2440 года упоминают о том, что находятся «лишь на полпути» в своем стремлении к совершенству, которое, впрочем, по всей вероятности «вещь недостижимая» (Мерсье, 1977 [1770]). Бостонцы 2000 года из романа Беллами уже со всей определенностью утверждают, что их победы относительны, а путь «усовершенствования рода человеческого из поколения в поколение» – бесконечен (Беллами, 1891 [1888]: 291).

19

Уэллс, впрочем, не знает, что социологам будущего этот замысел покажется вполне вдохновляющим – так, Рут Левитас прямо оговаривает, что ее проект рассмотрения социологии через призму «утопического метода» инспирирован идеями Уэллса (Levitas, 2013: viii).