Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 36

А вот этот парень, Ольховский, который спугнул его убийцу и вытащил Владимира из парка – у него ясноглазость какова? Не видел почему-то Владимир Пата Ольховского среди тех, с кем хотел бы дружить и общаться, и не только оттого, что с ним дружит Женька. Просто не было в Пате этой отчаянной непримиримости, которую Владимир так жадно искал и так остро ценил в людях. Полыхающей непримиримости.

И в Женьке этого нет. Не говоря уже о неосознанном женском кокетстве, от которого Владимира воротило и во взрослых женщинах, а уж у молоденьких девушек он этого на дух не переносил. А Женя еще и тряпки любит, и Клеопатра ей в этом потакает.

Думая о наличии и отсутствии непримиримости, а попутно обдумывая, как бы убедить сестру в необходимости подождать до завтра, не пороть горячку, Владимир шел совсем медленно. Уже почти стемнело, откуда-то вдруг донеслось – “One way ticket, one way ticket…”

Синий-синий иней

Лег на провода,

- машинально подпел Владимир. В залихватской удали этой песенки ему всегда чудилось что-то тоскливое, почти скорбное. То ли вот эта синяя звезда нагоняла возвышенную тоску, то ли синий иней, от которого было рукой подать до пастернаковских волшебных строчек про то, как “снег идет и все в смятеньи”. Синий-синий иней в синий-синий вечер, а тут еще про синего краба вспомнилось, о котором они хором пели с ребятами в последнем походе с ночевкой. С теми же ребятами, которые потом разбежались от него.

И когда сзади раздался шорох тяжелых, размеренных шагов, Владимир не повернул головы...

Наблюдательность – вторая сторона страха, думал Вольман. Наблюдательность возникла из первобытного страха быть сожраным более крупным и более сильным, или же из страха погибнуть от голода. Его наблюдательность была профессиональной и он обычно не задумывался о ней, как не задумывался о цвете своих волос или глаз. Вдруг замечалось, что люди, вроде бы не связанные между собой, неосознанно повторяют мельчайшие движения друг друга. И между ними даже могло не быть “наединешных” разговоров, они могли сидеть в опен-спейсе на пятьдесят человек – но умеющему видеть правильно и правильно оценивать человеку становилось ясно, что люди не просто случайно оказались рядом. Ловился сам настрой людей друг на друга – Вольман в такие моменты представлял себя немецкой пеленг-ауто из фильмов про войну. Правда расшифровать эти волны, перебрасываемые от человека к человеку, было не так легко. Но чаще всего хватало и самого наличия эти волн.

Но прежде наблюдательность не ранила. Во внерабочей жизни она была чем-то вроде безобидного шерлокхолмсовского фокуса с угадыванием мыслей. С тою лишь разницей, что Вольман пыль в глаза никому не пускал и предпочитал просто смотреть, не делясь результататами наблюдений. Да и использовать результаты внерабочих наблюдений он считал ниже своего достоинства.

До сегодняшнего вечера. До прихода в гостиницу. До донесшихся из номера Алекса (ах уж эти стены в полкирпича!) смешков и говора. Георгий открыл было свою дверь, заглянул в сумеречную духоту... Сидеть в номере не хотелось. Тем более, что хотелось обговорить с Алексом некоторые соображения – слова, которые будто бы говорил Фетисов потерпевшему Малковичу как раз перед нападением на последнего, странным образом укладывали отдельные кусочки смальты в картинку, да и сами укладывались в ту же картинку. Но без Алекса тут не сообразишь. Поэтому Георгий, не зажигая света, прошел в свете бьющего прямо в окно единственного на маленькй площади фонаря к крошечному холодильнику, мужественно гудящему в этой жаре, вытянул оттуда бутылку белого сухого и кусок белесоватого сыра. Хлеба не было, но может, у Алекса найдется. Хорошо, вино взял, а не водку – пить водку по такой жаре...

И всякие мысли о водке, вине и жаре, и даже соображения по поводу задержанного сегодня парня исчезли, когда на его вежливый стук Алекс открыл дверь. Вольман и не знал, что выражение “он так и светился от счастья” может быть вполне буквальным описанием – Ал действительно светился, весь, каждый светлый волосок на голове сиял как маленький диод.

- Жорка, ты кстати! – он втянул Вольмана в коридорчик и, едва прикрыв двери, потащил в комнату. Где на узкой аккуратно застеленной кровати сидел тот самый “несовершеннолетний Ольховский П.Р.”, которого Вольман собирался вызвать на допрос завтра.

- Я уже пару раз стучался к тебе, – говорил Алекс. Голос его был совершенно серьезен, он даже и не пытался улыбаться – и все же удивительное свечение не гасло. Более того, Георгию достаточно было один раз взглянуть на Ольховского, чтобы увидеть, что сияет не только Алекс.





- Ну что ж, будем знакомы и вне служебного кабинета. Георгий, – счел нужным задать координаты Вольман. Парнишка поднялся, звякнув пружинами кровати, шагнул к нему и пожал протянутую руку. Открытое лицо и до невероятности открытый взгляд. Открытый, впрочем, без обычной растерянной беззащитности, какую Вольман привык видеть в распахнутых настежь душа-человеках.

- Пат, – представился он. Вот уж отец с матерью постарались, с неожиданным для себя резонерским раздражением подумал Вольман, – мало что оставили на бабку, так еще и именем наградили таким, что полностью и произнести неудобно.

И, будто отвечая на его мысли, юноша покраснел, чуть заметно сдвинув брови и отчетливо, как повторяют клятву, произнес:

- То есть Патрокл, конечно.

Назвал собственное имя, будто какой-то хвост обрубил, подумал Вольман. С таким настроем люди обычно новую жизнь начинают, пышно выражаясь.

- Вольман, я тебя знаю не только как прекрасного профессионала, но и как очень умного человека с широким кругозором, – начал с места в карьер Алекс.

- И как человека, умеющего на время перестать быть ментом, – усмехнулся Георгий. Внутренне он был готов уже почти ко всему. И слушая обстоятельный рассказ Алекса, в котором история странной статуи то ли мертвого, то ли спящего переплелась с криминальной современностью и мистикой, он все время следил за юношей. Сказать, что Ольховский сопереживал рассказу Алекса значило не сказать ничего – юноша практически дышал в такт этому рассказу.

Раньше, когда он сам или Алекс отходили в сторону из ближнего круга их дружбы, Вольман не беспокоился. Он точно знал, что в круг они вернутся. Просто потому что ни с одной из женщин и ни с одним приятелем или коллегой у них не было такого легкого, точного и теплого понимания, как друг с другом. Это было более, чем просто дружба – это можно было бы назвать содружеством, побратимством, если бы столь архаичные понятия существовали. И вот сейчас Вольман видел, что этому их с Алексом нетягостному “вдвоем” приходит конец. Неожиданно горько оказалось осознать это. И еще горше было осознавать, насколько Алекс сейчас этого не замечал.

А вот Ольховский заметил. Несколько раз он как-то тревожно вскидывал на Вольмана глаза, будто старался прочесть его мысли. Или же, прочтя, просил прощения за то одиночество, в которое сейчас опрокинулся Вольман. И за эту тревожность Георгий был мальчишке признателен так, как, наверное, давно уже никому не был.

Когда Алекс договорил, Георгий изложил то, что казалось важным ему – передал слова скульптора, адресованные Малковичу. После этого юный Ольховский рассказал, как он и Женя Малкович сперва нашли статую в подвале, а потом на месте статуи нашли человека. И вот тут Георгий почувствовал, что и Патрокл Ольховский, и Ал знают больше, чем сказали ему. Поэтому поторопился перевести разговор на другое – стал расспрашивать паренька о его бабушке, о музее, о Жене Малкович. Ольховский отвечал сдержанно, но, как видел Вольман, врать больше не пытался. Вот разве что в отношении девушки снова ощутилось недоговоренное – вернее, когда речь шла о ней, Патрокл начинал гораздо тщательнее подбирать слова.

Алекс между тем открыл бутылку и принес стаканчики. Пат разбавил свое вино холодной водой, и уважение к нему Вольмана возросло. Они закусывали сыром и подчерствевшими булочками, которые нашлись у Алекса, и беседа текла медленно и мирно. Вольман собирался было расспросить Ольховского о задержанном, которого тот так защищал – время было самым что ни на есть подходящим. Но тут мобильный в его кармане разразился берлиозовским “Фаустом” – звонил кто-то служебный. Вольман, извинившись, вышел в коридорчик. И по мере того, как он слушал, коридорчик словно сжимался.