Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 90



— Я не пришёл на репетицию не из гордости, а по болезни, господин Сумароков. Вчера вечером я засиделся у Ломоносова и вернулся от него с головною болью.

— А-а! Теперь я всё понимаю! Михаил Васильевич пил и заставлял вас пить вместе с ним. Прошу вас, посещайте как можно реже такие компании. Он приобрёл уже предосудительную привычку к вину и может сообщить вам такую же привычку!

— Я давно не позволяю себе лишней рюмки, знаю, что для актёра это может испортить дело и не идёт. Но вчера мне было так не по себе и тяжело на душе, вот я и…

— Выпил с горя! — докончил за него Сумароков, не дав ему договорить. — Это хуже всего! Пить ещё можно с радости, но с горя никогда не следует, потому что оно случается гораздо чаще радости; и потом можно надолго остаться при воспоминании о горе! Но что у вас за горе? Садитесь, сударь мой, расскажите всё откровенно.

— Я был дурно настроен, — уклончиво отвечал Яковлев, избегая откровенных объяснений; он не хотел рассказывать об Анне, о близком знакомстве с ней и о замужестве, неожиданность которого его поразила. Но чтобы ответить чем-нибудь на вызов Сумарокова, он рассказал ему о встрече у Ломоносова с каким-то знатным господином, который посылал его на улицу кликнуть его кучера, и сообщил также об ответе Ломоносова; смеясь, помянул и насчёт шпаги, которой недоставало артистам, по его замечанию.

— Да, ведь это дело; справедливо! Если бы вы, артисты, носили шпаги, то общество обращалось бы к вам почтительнее. Обещаю вам похлопотать о дозволении артистам носить шпагу и надеюсь, что мне удастся выхлопотать это право.

Яковлев рассмеялся, видя, что Сумароков принял так серьёзно замечание, сделанное мимоходом.

— Нет, шпага ничему не поможет, — сказал он, — пока общество не приобретёт более верных взглядов на актёра. Теперь они считают актёра игрушкой, он их приятно забавляет; они не понимают, что он честный труженик и трудится над их образованием. Какое им дело до этого, им лишь бы позабавить себя, а иногда полезно обратить его и в лакея.

Сумароков беспокойно забегал по комнате, будто измеряя её быстрыми шагами. Умное лицо его, с прямыми длинными чертами и остро глядящими глазами, подёргивалось от волнения. Он напряжённо смотрел перед собою вперёд, вытягивая шею и нагибаясь всем корпусом. Бегая в тесной комнате, он походил на запертую куницу, которой нет выхода из клетки.

— Да! — заговорил он наконец. — Вы думаете, что только актёрам тяжело столковаться с людьми? А писателю, автору, разве легче? На него разве не смотрели как на плясуна по канату? С ним разве не обращались как с прислугой? А мало ли вытерпел Тредьяковский наш, с его мякеньким, гнувшимся существом? А меня разве не затёрли бы в грязь, если бы я не боролся каждую минуту? Вы слышали о моей жизни за границею? Знаете, какие у меня были знакомства и связи? Я был уважаем в среде гениальных писателей! Монтескьё, — он великий мыслитель, — был моим коротким знакомым! Вольтер был мне другом! Они пишут похвальные отзывы о моих драматических произведениях. А у нас? Разве меня понимают? Где я вижу почётный приём? Где встречаю оценку? Ведь я не ради хвалы себе говорю, не за себя жалуюсь: я жалуюсь за русского учёного, за русского писателя!

— Вы ещё можете похвалиться приёмом, — заметил Яковлев, — ваши пьесы ставят на сцене при дворе, их играют и слушают?

— Да, да. Играют и слушают. Да ведь нечего было бы и играть-то без них! Я ведь всю жизнь трудился, чтобы создать русскую драму и русский театр! И вот, положим, меня сделали распорядителем русского театра; но что же вышло? Я бьюсь как рыба об лёд, весь день бегаю, чтоб выпросить средства для постановки пьесы. На завтра назначено представление, а у актёров нет платьев! Я рад бы истратить и свои деньги, — да и мне-то не выдают жалованья!

— Да кто же тут распоряжается, кто тут виноват? — спрашивал Яковлев.

— Никто, и всё! — воскликнул Сумароков, рассмеявшись каким-то невесёлым смехом. Общее невнимание-с, общее равнодушие! Для нас нет обозначенных положений, мы вне закона, как сказали бы французы. Да, — продолжал он задумчиво, — скоро ли можно обуздать, воспитать общество? Для вас, артистов, я непременно выхлопочу шпагу. Только ведь и нашего! И то трудно достать.

— Воображаю, каков я буду со шпагою при бедре! — смеясь, говорил Яковлев. — Рыцарь, да и только! Тогда уж никто не посмеет послать меня за каретой на улицу. Пожалуй, начнут приглашать на балы в боярские дома!



— Нет, батюшка, этого не скоро дождётесь! Дмитревского кое-где принимают, да и то из того, что он уроки даёт: это придаёт ему вес, на него смотрят как на учителя.

— Да, признаться, и на меня находит раздумье! Хорошо ли я сделал, что увлёкся страстью к театру, зачем не остался при занятиях наукой! Теперь у меня пробудилась страсть к знанию, к занятиям… — откровенно высказался Яковлев.

— Если вы только ради положения почётного желали бы переменить занятия — так ничего бы вы не выиграли! Вот если бы вас послали воеводой или каким-нибудь начальством куда-нибудь — так вы бы накопили себе, то есть награбили бы, кучу казны несметную, гремели бы золотом и были бы в почёте! Ведь этих артистов, по этой-то части, принимают и почёт им оказывают! А мы с вами будем довольны тем, что несомненно приносим пользу. Ляжем мы самыми первыми ступеньками для великой лестницы: будущей русской литературы и искусства! Ну можно и на этом успокоиться! — Сумароков закончил свою горячую выходку и замолк на минуту, продолжая бегать по комнате.

— А я вас опять попрошу, — начал он через минуту, остановясь перед Яковлевым, — не пропускайте вы репетиций да пореже ходите к Ломоносову.

— Первое я вам обещаю, но второе не могу исполнить! — возразил Яковлев. — Где же мне душу отвести, где умом пожить? Михайло Васильевич ведь каждому русскому готов уделить своего ума и знания! Ведь его заслушаться можно, — говорил Яковлев, будто извиняясь и оправдывая свои посещения Ломоносова.

— Гм, — откашлялся Сумароков, быть может неохотно слушавший похвалы Ломоносову. — Ну прощайте, — прервал он Яковлева, — приходите же на репетицию. Так берётесь играть Тартюфа?

— Согласен, согласен, — отвечал Яковлев, — Дмитревский прослушивал меня вчера, смеялся, говорит, что я как живой! Ну, конечно, живой, не мёртвого же я играю.

— Вот посмотрим, — проговорил Сумароков, потирая руки, — я тотчас прибегу, проглочу что-нибудь наскоро и тотчас прибегу за вами!

— До свиданья, и благодарен за участие, — сказал Яковлев, раскланиваясь и выходя от Сумарокова.

«Всё это хорошо, — думал он дорогою, — одно жаль: оба хорошие люди, оба трудятся без устали на пользу общества так усердно, точно кто их подталкивает! А друг с другом не уживаются!»

Так думал Яковлев, отправляясь прямо на репетицию «Тартюфа» и стряхнув на время вчерашнюю тоску.

На следующий день, вечером, представление «Тартюфа» прошло блистательно; в обществе потом только и было говору что о новой пьесе, и, быть может, многие, посмеиваясь, узнавали между собою тартюфов и украдкою указывали друг на друга.

На представлении зал был полон публики. Посещать театр было почти обязательно для высшего класса, и все старались угодить этим императрице, так как сама она поощряла спектакли и развитие вкуса в обществе. У отсутствующих спросили бы на другой день: почему вы не были? И даже могли подвергнуть их штрафу. Многим рассылали билеты от двора. Во время представления «Тартюфа», пьесы Сумарокова, написанной в подражание Мольеру, Яковлев видел Анну в креслах, рядом с генералом, её мужем. Здесь надо сказать по правде, что при первом взгляде на неё что-то сдавило ему грудь, стеснило дыхание; но он быстро оправился, стараясь избавиться от этого неожиданного ощущения, и потом спокойно всматривался в Анну, стоя за кулисами: он убедился, что она весела, довольна. Выходя на сцену, он видел, что она указывала на него мужу, смеялась его игре и аплодировала. Всё это было приятно, пока длился спектакль; Яковлеву весело было опять видеть близкое лицо и обращать на себя внимание Анны; но по окончании спектакля снова всплыли в нём прежние тяжёлые чувства и мысли, когда он один шёл к себе на квартиру. Он видел Анну в числе зрителей, но никогда не придётся ему видеть её где-нибудь как хорошую знакомую: да, житейская волна подняла её вверх и унесла из прежнего уровня. Бедному артисту не подняться было с тою же волною.