Страница 11 из 32
Ты любишь, не стесняешься признаться, что любишь, однако всё попусту: тот, о ком только и думаешь, никогда ни о чем не узнает. От этой печки Жестовский и танцевал: “Мое сочинение прошу считать за признание в любви. Лесков «Леди Макбет Мценского уезда» объяснился Шекспиру, я, в свою очередь, самому Лескову, – писал он. – С сотворения мира одни и те же люди скитаются меж нас. Словно неприкаянные, уходят и снова возвращаются. Где я говорю «одни и те же» – это Мендель и генетика, дальше Ламарк с нашим Лысенко.
Суть, конечно, не в генетике – она началась зачатием и тем же зачатием кончилась – а во времени, которое всегда пресс, ты же, как ни крути – чистый лист бумаги, и оно отпечатывается на тебе, словно в типографии. Хороший, чистый эксперимент. Вы равны, будто однояйцевые близнецы, и, коли жизнь прошла, сходство же осталось буквальным, не сомневайся, вернулось то, о чем и думать забыли”.
В книге Жестовского эти близнецы, словно зачарованные, ищут и ищут друг друга. То, встав на высокое место, высматривают один другого бог знает в каких далях. Назавтра, подобно учуявшим родной запах слепцам, ощупывают, шарят вокруг себя руками, но всё без толку.
Книга была датирована концом пятидесятых годов, и уже по тем временам многое в ней не выглядело новаторским.
Например, глава о гастролирующих по городам и весям “носах”, от предтечи гоголевского и дальше, чуть не до сегодняшнего дня; за ними у Жестовского шли главы с трикстерами и благородными жуликами. Впрочем, испугавшись монотонности, сразу вслед за жуликами он пустил навеянную Коместаром главу сравнительных жизнеописаний Ветхо- и Новозаветных персонажей. Ею и закончил первую часть рукописи. Вторая часть с главами об “Одиссее” и джойсовском “Улиссе”, “Дон Кихоте” и “Чевенгуре” вышла более удачной. Здесь встречались совершенно замечательные страницы.
Например, разговор Росинанта и Пролетарской Силы. Авторской волей оказавшись в соседних стойлах, они серьезно, вдумчиво рассуждают о жизни и о своих хозяевах. В разговоре много печали. Ни Чаша Грааля, ни Прекрасная Дама не застят им глаза, оттого они рано догадываются, чем всё кончится. Удался также кусок о Кириллове из “Бесов” и эрдмановском Семен Семеновиче Подсекальникове.
Как и в случае с Росинантом и Пролетарской Силой, это очень сочувственный, нежный, прощающий друг друга разговор о жизни, из которой оба собираются уйти. О том, что должно сделаться с миром, чтобы самоубийство перестало в нем быть смертным грехом. Конечно, перед нами не пение дуэтом и не игра в четыре руки, хотя оба, Кириллов и Подсекальников, соглашаются, что, если твоя чаша оказалась большей, чем может вынести человек, ты волен распоряжаться собой.
Но в другом важном вопросе единодушия нет. У Жестовского Кириллов настаивает, что, как бы ни сложились обстоятельства, никого сманивать за собой ты не вправе, в чем Подсекальников не убежден. Конечно, и до Жестовского книги подобного направления были, но, как правило, то был спор, прямая полемика. Разговор обычно заводил младший, и от этого, от того, что очевидно для каждого, он шел вторым, третьим следом, вел себя неуверенно, как Смердяков – заискивающе. Секрет Полишинеля – всё пряталось под иронией, сарказмом, случалось – откровенным хамством.
У Жестовского другое. Его книга – разговор равных, и тут оказывается, что младший знает много того, о чем старший и помыслить не мог. Получается как в жизни: однажды что-то оборвалось, но теперь, когда связали обрезки, снова пошло вперед. Есть надежда, что пусть неровно, рывками, так будет длиться и дальше.
В общем, с начала и до конца всё в рукописи было построено на родственной приязни, уважении и благодарности. Добрая, умная книга, и мне жаль, что она и на этот раз не будет напечатана. Впрочем, три года дело было в подвешенном состоянии. Хозяин моего нового издательства, фамилия его, я уже говорил, Кожняк, происходил из знатной гэбэшной семьи, имел на Лубянке прочные связи.
Понимая, что публиковать рукопись без подробного очерка о Жестовском – кто таков, откуда родом – неумно, он послал меня в чекистский архив. Сказал, что на разведку, и добавил: что-нибудь любопытное для нас там обязательно найдется. Я был записан племянником давно покойного автора, его единственным наследником; и тут выяснилось, что хозяин прав, Жестовский – старый сиделец. К пятьдесят шестому году он успел отбыть четыре немаленьких срока.
Первый раз в Лубянском архиве я оказался 15 ноября. В читальном зале мне объяснили, как заказать нужные дела, и что придут они через три недели. Примерно через три. Что-то еще под грифом, но и где секретность снята, могут быть обстоятельства, по-прежнему не подлежащие разглашению. То, что не подлежит, заклеют, остальным я могу распоряжаться по своему усмотрению. И вправду, в начале декабря мне позвонили, что дела пришли.
Любезность не удивила. Что я блатной, в архиве хорошо знали. В “конторе” Кожняк считался жестким человеком, и в следующие полгода мне не раз задавался вопрос: каков он сейчас? Я отвечал благостно, тем более что во всех смыслах был на особом положении: никакой текучки, только научная редактура рукописи Жестовского, плюс для той же книги большой биографический очерк об авторе. В остальном волен как ветер. По обоим направлениям работа продвигалась неплохо, хотя, получив первые десять томов, я поначалу растерялся. Потому что в читальном зале мне сказали, что всего их будет под две сотни, и было непонятно, что с этой горой делать. С чего начать и куда идти.
Я листал последнее дело, по которому проходил Жестовский, причем не обвиняемым, а свидетелем. Оно было открыто против капитана госбезопасности Сергея Телегина. Что о Жестовском, что о капитане Телегине я много слышал от Галины Николаевны, которая была дочерью первого и женой последнего.
Дело было начато 13 декабря 1953 года, но до суда не доведено. 27 апреля следующего, 1954 года следствие приостановили, а еще через пару месяцев окончательно закрыли. Как было указано в подшитой к делу сопроводительной бумаге, “в связи с утратой политической актуальности”. Но и прерванное, остановленное, так сказать, на полном скаку, оно оказалось весьма объемистым – 28 томов – и уже беглый просмотр показал, что в нем немало интересного и для моего работодателя, и для меня самого.
Вот и вышло, что я корпел над выписками из телегинского дела, потом сводил их между собой еще чуть ли не восемь месяцев, то есть больше, чем шло само следствие. Брал тома других дел, в паре мест – где откроется – читал с десяток страниц, примеривался. С одной стороны, всё требовало идти строго хронологически, от первого ареста. Так шла жизнь, и так Жестовский потом давал о ней показания. Кроме того, и следователи всякий раз возвращались к его предыдущим делам, смотрели на нынешнее как на рецидив.
Болезнь была запущена, стоило ослабить бдительность, она тут же давала “свечку”. Обе стороны преклонялись перед архитектурой. Расклад следующий. Жестовский, пусть и в полной тайне, кирпичик за кирпичиком строил здание контрреволюционного заговора – без сомнения, мощное и величественное. Со своей стороны, следователь с непреклонной решимостью выводил его на свет божий, делал видимым. Он знал, что, сколь бы ни совершенным было творение подследственного, дитя тьмы, оно под лучами солнца растает будто лед. Но кто одержит верх, делалось ясно далеко не сразу.
Оттого следователи и осторожничали, усыпляя бдительность, ходили вокруг да около. С невозможной дотошностью расспрашивали о никому не нужных людях, которых с полоборота и не вспомнишь. Где и кому, когда денег не осталось, Жестовский продал свое коверкотовое пальто? Какой-то даме на городском рынке. Хорошо, даме. Тогда как эта дама выглядела, во что была одета и долго ли торговалась? Торговалась долго. Он не хотел уступать, и в цене сошлись не скоро.
То же самое с Вологдой, где уже на автобусной станции он за гроши отдал свой швейцарский хронометр. И всё со сбивающим с толку вниманием к деталям, будто из-за этой дамы или из-за этого хронометра его и арестовали. И вот Жестовский силился вспомнить, что дама ему говорила, как примеривалась, уходила и снова возвращалась, в итоге же втрое сбила цену.