Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 41

2016

Игорь Шайтанов

О друзьях и коллегах

Мой друг Саня Фейнберг

Давно уже кем-то сказано по поводу филфака МГУ, что редко в одном месте встретишь так много людей, равнодушных к филологии. Сухая шутка, но есть в ней смысл: многие годы на филфак шли по принципу – а куда еще? Место приличное, даже престижное, книжки читают, языкам учат. Вот и воспринимали филфак как лицей и в еще большей мере как институт благородных девиц.

Тем не менее филологам тоже порой удавалось поступить и даже закончить факультет. Проходит несколько лет после выпуска, и, не встречая людей, начинаешь встречать имена – под критическими статьями в журналах, в научных изданиях, в качестве авторов и переводчиков книг. Печатаются многие, иногда кажется, что чуть ли не половина заметных критиков и литературоведов – с филфака. Растут репутации, множатся академические отличия, но остается счет, не знаю, гамбургский или нет, но тот – по юношескому, первому, как говорят, не обманывающему впечатлению. Первоначальная шкала ценностей, возникающая на филфаковской скамье, никогда не теряет силу, как запомнилось с тех пор, кто гении, а кто так себе.

На нашем английском отделении осенью 1965 года гением, вне спору, был Александр Фейнберг-Самойлов. Так его, конечно, никто не звал. Звали Саней Фейнбергом. Как только на первом же занятии он заговорил по-английски, стало понятно, что его не с кем сравнивать, что его речь как-то глупо оценивать отметками, – пусть перед вами не носитель языка, но носитель культуры, говорящий, в общем, так, как может говорить хорошо образованный англичанин, у которого к тому же есть чувство языка, замечательный языковой слух. Благодаря этому слуху, как потом оказалось, Саня что-то от месяца до двух входил в любой новый язык и при, естественно, не слишком обширном запасе слов поражал точностью того, что и как знал, пониманием целого. Счет языкам, которыми он занимался, терялся, ибо никогда нельзя было точно сказать, над какой грамматикой он просидел последние две недели и на какую радиостанцию, испанскую, польскую или румынскую, был настроен его приемник. Такой была его обычная метода: грамматика плюс радио, ну и, конечно, книги по истории, географии, культуре.

Впрочем, книги он читал всегда и обо всем, поражая, как много он успел прочесть еще до университета, а вернее будет сказать, – понять. На удивление по этому поводу Саня, даже если бывал польщен, чаще всего откликался ответным удивлением. «Ты читал Ключевского?» – изумлялась очередная девочка, а он не понимал, как Ключевского можно было не прочесть или не почитать, поступая на филфак.

Я помню, на первом курсе он, смеясь, рассказывал о собственных утраченных иллюзиях. Саня догадывался, по его словам, что и на самом престижном филологическом факультете страны не будет последним учеником. Тогда ведь крестовый поход в культуру не был объявлен, информационный взрыв не произошел и книжного бума не было. За копейки была доступна любая книга. «Литературные памятники» в теплое время выкладывали на столиках вдоль улицы Горького, надев на них недавно отпечатанные яркие суперобложки, полагая, видимо, что не раскупаются они из-за невидных лягушачьих переплетов. Ключевский и Соловьев за бесценок предлагались оптом и в розницу. Да что говорить об этих недавних собраниях сочинений, если тома старых издании Карамзина или Голикова можно было по случаю приобрести за какой-нибудь рубль. Мы на них натыкались, проходя обычным книжным маршрутом. Сане они не были нужны, ибо стояли на полках домашней рабочей библиотеки его отца – пушкиниста Ильи Фейнберга, автора широко известной книги «Незавершенные работы Пушкина». По убеждению Ильи Львовича, унаследованному Саней, литература, в том числе и филологическая, хороша в той мере, в какой она оправдана, напитана жизнью автора. В данном случае, увы, это также оправдалось, «незавершенность работы» стала не только темой исследовательской, но и проблемой жизненной. Основным предметом чтения, разговоров, атмосферой этого удивительного дома была русская поэзия.

С порога вас спрашивали о ваших пристрастиях, о том, что читаете, что хотели бы прочесть. Тут же предлагали книги. Помню, едва ли не в первый же визит у меня в руках оказался пятитомник Хлебникова, первое издание «Опытов» Батюшкова. От Ильи Львовича и Маэли Исаевны, также литератора, знатока поэзии, было у Сани это врожденное и развитое чувство слова. Саня прекрасно понимал, какую фору в виде семейной традиции получил по сравнению со своими сверстниками-филологами. Сказать, что он никогда не кичился превосходством своего знания, недостаточно. Это было не в его характере. Обладая знаниями, поражавшими даже не своей огромностью, а своей точностью, своей оперативностью, он всегда был рад сделать их полезными. На мгновение опешив от наивности вопроса, он тут же давал любое ликбезовское разъяснение или – с тем большей радостью – сложный совет, раздаривая то, что знал, нашел или, как он говорил, «придумал». Он все время и всем рассказывал. Часами, вечерами, ночами напролет. Его невозможно было не слушать, ибо любой предмет становился увлекательным20. Наслушавшись, ему говорили: «Саня, запиши». Он смеялся, возмущался, что его хотят впрячь в работу, будто то, что он уже сделал, и не было тяжелой, законченной и потому столь легкой в его рассказе работой. Отнекиваясь, объяснял, что страдает комплексом перфекционизма и хотел бы сразу писать хорошо. Ссылался на отца, напечатавшего главную книгу к пятидесяти, пережив первый инфаркт, испугавшись, что не успеет.

Саня трагически погиб в тридцать три. Большой работой, которую он писал – по необходимости, оказался диплом о стилистической функции иноязычия в художественном тексте. И за него никак не мог сесть, хотя задолго до того рассказывал кусками – о Толстом, Джойсе, Т. С. Элиоте, Хемингуэе. Переводчица романа «По ком звонит колокол», опытнейшая Н. Волжина, познакомившись с этим текстом, сказала, что теперь перевела бы иначе. Эта работа пять лет спустя после Саниной смерти вошла в сборник «Мастерство перевода». Н. Волжина и известный американист А. Старцев в небольшом вступлении писали: «Публикуемая статья, написанная в 24 года, – на стыке литературоведческих и лингвистических интересов А. И. Фейнберга <…> имеет бесспорное значение для теоретических и практических проблем художественного перевода»21.

Эти проблемы Саня знал профессионально и изнутри. Он не хотел заниматься переводом на русский язык, но на английский переводил: «Пиковую даму» для себя, художественные тексты для журнала «Советская литература», научные – для Восточной редакции издательства «Наука». Он долго готовился к тому, чтобы начать писать. Обсуждал – как, рассуждал, почему откладывает, смеясь, повторял, что его сравнивают с героем рассказа Моруа, якобы писавшим всю жизнь гениальную книгу, но так ничего и не написавшим. В последние годы Саня начал спешить, торопя к завершению сразу все замыслы, и Джойса, и Мандельштама, и несколько пушкинских. Работал с карточками, на которых были не только выписки, но и наброски текста, фрагменты.

Осталась большая картотека, но – по несчастью – в разных руках. Именно поэтому за него пытались уже дописывать: так появилась статья «Каменноостровский миф» о Мандельштаме («Литературное обозрение», 1991, № 1). В ней – замечательный материал по мысли, по догадкам, на который тут же обратили внимание, широко ссылаясь. Мысли – с авторских карточек, но связующий текст написан за А. Фейнберга после него. Даже введены сведения о работе, увидевшей свет спустя несколько лет, после его смерти.

Критические красоты и уродства в дописанном тексте принадлежат тому стилю, который Саня любил пародировать: «…сочными красками живописует…», «…цепляет внимание костел Кваренги…», «Мандельштам – объективный лирик и в прозе внепартиен и широк…». Многие так и пишут, но Саня ужаснулся бы, увидев этот текст под своей фамилией. Тем более настоятельна публикация его подлинных работ. В увидевшей свет посмертно небольшой книжечке «Заметки о “Медном всаднике”» (блестяще изданной в 1994 году усилиями М. Фейнберг) – часть оставшегося. Это два блока материалов. В основе одного – университетский диплом с добавлением двух не вошедших в окончательный текст фрагментов о Джойсе и Набокове. Второй блок – пушкинский.

20

Зинаида Луфт вспоминает: «Саня рассказывал нам с мамой, Нинель Михайловной Луфт, в присутствии своего приятеля Л. Ильина-Томича о своих наблюдениях и открытиях в пушкинских текстах: о “потаенной любви Пушкина”, о “Евгении Онегине” (помню этюд о “Сне Татьяны”), о математической выстроенности пушкинской композиции в целом ряде лирических творений (в частности, “Пора, мой друг, пора!..”). О “Медном всаднике”, о топографии Петербурга в русской литературе. И еще о многом другом… Мне не раз доводилось слышать, как Саня делился своими идеями и открытиями по Пушкину и в беседах по телефону с Ильиным-Томичем, как, впрочем, не только с ним одним. Щедрый и доверчивый, он вообще не делал из своих работ секретов и с радостью делился с собеседником всем, что знал».

21

Мастерство перевода. Вып. 13. М.: Советский писатель, 1990. С. 249–250.