Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 41

Недооценили мы и наше филологическое новаторство в исследовании обсценной речи. На втором курсе у нас сложился кружок по изучению мата, оформленный как пародийный институт под названием НИИХМАТЬ (предложено учившимся тогда на филфаке будущим актером Михаилом Филипповым, который сам в работе не участвовал). Состоялось по крайней мере одно научное заседание, его вел «директор» Лев Соболев, а Борис Храмов докладывал о результатах своего изучения надписей на стенах туалетов. Его работу оценивали и Шайтанов, и Козинский. Потом я описал этот эпизод в «Романе с языком», отдав его вымышленному герою, а реальных однокурсников назвал по именам, но без фамилий. До сих пор страшно признаваться в такой крамольной деятельности: ведь Дмитрия Быкова с приятелем за выпуск юмористической газеты «Мать» (по сути – филологической первоапрельской шутки) арестовали аж в 1995 году! Почему нам тогда это сошло с рук – не знаю.

Пора уже перейти к учебному процессу на филологическом факультете. Игорь учился на английском отделении, которое курировала довольно одиозная Ольга Сергеевна Ахманова. Впоследствии Вячеслав Всеволодович Иванов охарактеризует ее как авантюристку и конъюнктурщицу. Игорь в свое время отмечал ее непомерную амбициозность и склонность к самодурству, к беспричинному преследованию студентов. Литературоведческим семинаром, в котором молодой Шайтанов начал заниматься английским Возрождением, руководил Владимир Владимирович Рогов. Хотя он некоторое время был ахмановским зятем, это был человек совсем другого разлива – чистого и честного. Талантливый переводчик, мастер стихотворного экспромта. Игорь цитировал нам сочиненную Роговым (по пушкинской модели) эпиграмму на заведующего кафедрой зарубежной литературы, душителя научной мысли Романа Михайловича Самарина:

Потом Шайтанов процитирует это в одной из научных статей, рассказывая о судьбе шекспироведения. А тогда, насколько я помню, это была в буквальном смысле «надпись», подпись под карандашным портретом Самарина, выполненным Ольгой Александровной Смирницкой, дочерью Ахмановой (портрет этот Рогов повесил в туалете).

Рогова вскоре с факультета выжили, но свои шекспировские штудии Шайтанов успешно продолжил.

А что на русском отделении? Там были два блестящих лектора – легендарный пушкинист и стиховед Сергей Михайлович Бонди и известный в более узких кругах доцент по древнерусской литературе Николай Иванович Либан. Кстати, хочу к слову заметить: эти педагоги-корифеи, живи они сейчас, не смогли бы работать в вузах. Они бы не прошли аттестацию, им не хватило бы публикаций. Мало писали. У Бонди за всю жизнь написаны две книги, у Либана первая вышла к девяноста годам. Ценили их за уникальные лекторские таланты. А сейчас вузовских преподавателей зачем-то принуждают в больших количествах «сдавать тексты», изготовлять пустые «монографии» и бессмысленные статьи. Хотя педагогический талант отнюдь не всегда сочетается с исследовательским, а тем более с литературным. В результате сейчас иной тридцатипятилетний доцент имеет список трудов более длинный, чем у академика Лихачева сложился за всю жизнь. Но качество… К тому же озабоченные этой публикаторской гонкой преподаватели не успевают читать чужие работы, следить за современной литературой…

Ладно, вернемся на наш второй курс. Лекции Бонди и Либана мы слушали, но сообразно учебному плану в спецсеминар должны были идти к кому-то другому. Присматривались к двум фигурам.

Первая – Владимир Николаевич Турбин, его называли «самый правый из самых левых», то есть, будучи сторонником левого искусства, он держался в советских рамках. Организовал сбор подписей под коллективным письмом, осуждающим Синявского. Из хитрости собственную подпись не поставил, но в «Литературной газете» ее, конечно, добавили. Считал себя последователем Бахтина. Вел экстравагантный семинар по «экспериментальной поэтике», где поражал влюбленных в него девиц трактовками вроде той, что в «Станционном смотрителе» Самсон Вырин состоит в инцестуальной связи с дочерью Дуней. В конце жизни пробовал эстетически оправдать свои политические компромиссы, написав роман под названием «Exegi monumentum». Однако никто из бывших пылких «турбинисток» не воздвиг ему не только монумента, но и даже статьи в «Википедии». Забыли.

Вторая фигура – Геннадий Николаевич Поспелов, «самый левый из самых правых». Беспартийный марксист, ученик Переверзева. Жесткий социолог в подходе к литературе. Письмо против Синявского подписывать отказался.

Мы с Левой Соболевым выбрали Поспелова. И не пожалели. Начали с «Братьев Карамазовых» и четыре года занимались Достоевским. Поспелов спорил с Бахтиным, но был научно честен. Сам атеист, требовал читать Евангелие, а Библию в Научной библиотеке тогда выдавали. Мы начали и литературу, и жизнь познавать философски, а не социологически и не моралистически. Достоевский был нашим языком, нашим тезаурусом. Скажем, вопрос о человеческом равенстве мы ставили в такой редакции: есть ли среди людей «вельфильки» и «мовешки»? И понимали друг друга – под знаком Достоевского.

Философический тренд присутствовал у такого лектора-зарубежника, как Анатолий Алексеевич Федоров (у него был старший брат-латинист). Федоров-младший высокомерно относился к «пантеистическому» реализму (ремарковского типа), превозносил «феноменальный реализм» (Томас Манн) и поощрял экзистенциализм. Тогда умение выговорить без запинки слово «экзистенциализм» было шибболетом истинной интеллигентности. А Федоров еще и «экзистанс» произносил так, как будто это привычное слово русского языка.

В 1969 году в нашу жизнь вошел Камю. Даже целых два. Первый – это французский коньяк за девять рублей бутылка (реально можно было купить только в ресторане и в полтора раза дороже). Но за этим мы не гонялись – дороже ценился избранный Альбер Камю, впервые вышедший тогда в СССР. Синий томик я купил у спекулянта на Кузнецком мосту за пятнадцать рублей. Много тогда говорили о проблеме выбора, о должном и недолжном существовании.

На пятом курсе пришел роман Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества». Брали номера «Иностранки» с ним в читальном зале Горьковской библиотеки. Эта книга тоже вошла в литературный бэкграунд семидесятничества.





О современной литературе никто из нас тогда писать не собирался. И правильно: литературная критика – занятие очень взрослое, здесь вундеркиндов не бывает. Специализироваться по кафедре советской литературы (а тогда ей принадлежал и Серебряный век) было просто немыслимо. Но «в теме» мы очень даже были. Все имена тогдашних «живых классиков» нам были ведомы, много текстов было читано. Следили за борьбой «Нового мира» с «Октябрем», ощущали трагедию Твардовского как финал шестидесятничества.

Эстетика. Философия. Личность.

Таковы три кита нашего тогдашнего миропонимания.

После 1970 года Игорь Шайтанов жил и работал в Вологде. Когда мы встретились в Москве в середине 1970-х годов, он уже был автором диссертации о драматургии Бернарда Шоу, но более широкую известность приобрел как критик современной русской словесности – и прежде всего как интерпретатор пьес Александра Вампилова. Вампилов же, ушедший из жизни в 1972 году, конечно, классический семидесятник. Его доминанта не социально-моралистическая, как у шестидесятников, а онтологическая, экзистенциальная…

Вот такой приключился в то время paradigm shift, и мы оказались к нему причастны.

Через двадцать лет я напишу в журнальной статье:

Мы – семидесятники <…> Наш читательский опыт богаче социального, и мы до сих пор, откровенно говоря, не знаем, как его использовать.

Главный смысл этого опыта – склонность и готовность к пониманию разных точек зрения, пусть взаимоисключающих. Мы живем без иллюзий, не верим никаким обещаниям и сами стараемся таковых не давать. Мы больше верим в человечески-индивидуальное, чем в общественное начало. Мы скорее скептики, чем энтузиасты. Многое в сегодняшнем оживлении нам кажется наивным: об этом мы уже читали. Слово «гласность» нам известно еще по спорам Герцена с Добролюбовым, а слова «к перестройке вся страна стремится» мы запомнили у Саши Черного. Трудно нам быть оптимистами, но и пассивный пессимизм не менее банален19.

19

Новиков Вл. Раскрепощение // Знамя. 1990. № 3. С. 215.