Страница 31 из 41
То же самое можно повторить и в отношении философии природы, которая не исчерпывается мечтой об утраченной сельской гармонии: человеку в XX веке предстоит обрести новую. Это обязательное условие продолжения жизни, поставленной под угрозу техническим прогрессом или, лучше сказать, несовершенством этого прогресса. Воспоминание о том, как было, способно возбудить сожаление и даже побудить к поиску, но то, что нам сейчас предстоит найти, не совпадает с тем, от чего мы ушли. Судить все равно нужно не по прошлому, а по настоящему.
И отдельное произведение, и целое творчество могут пройти под знаком своей темы, но ее знание и оценку изнутри как чего-то самоценного и исключительного необходимо соединить с внешним, объективным взглядом, способным учесть интересы всех сторон, соотнести разные ценности.
1981
Вечер второй. Университетская Жизнь
«Хотите кафедру медиевистики?»
Беседу с Игорем Шайтановым вели Елена Луценко и Сергей Чередниченко
– Игорь Олегович, вы с детства хотели стать филологом?
– Нет, лет до 5–6 я хотел быть милиционером. (Смеется.) На вопрос, почему ты хочешь быть милиционером, я отвечал, что их все боятся, даже пьяные.
– Как вы пришли к филологии?
– Опять же, вероятно, родительский пример: филологическая среда, филологические разговоры.
– Ваш отец Олег Владимирович Шайтанов занимался больше историей, чем филологией?
– Нет, он занимался филологией, хотя по складу личности, интереса он был не столько филологом, сколько историком. Он попал, конечно, в очень неудачное время для того, чтобы становиться филологом-западником, – как раз в эпоху борьбы с космополитизмом. Он собирался писать диссертацию у Эйхенгольца по Ромену Роллану, который тогда был очень моден. Его интересовали шекспировские мотивы. В результате пришлось писать о мнениях идеологических классиков в связи с Ролланом. В общем, судьба вполне в духе времени.
– А учиться на филфаке и стать филологом – это в ваши времена было престижно?
– Да, очень. О филфаке МГУ я писал в воспоминаниях о Сане Фейнберге… Я перечислю тех, кто учился со мной на одном факультете. В одной группе со мной были Фейнберг, Александр Ливергант, Юрий Фридштейн, Валерий Самошкин (вот только о его судьбе я ничего не знаю). В параллельной группе учились Борис Жогин (он потом стал, кажется, ректором Ставропольского университета), Владимир Аветисян, профессор в Ижевске, Александр Сергиевский, который теперь и уже четверть века в Риме. Известные имена: Виктор Ерофеев, Михаил Филлипов, Владимир Новиков, Лев Соболев…
– Вы поступили в университет сразу после школы?
– Да, но так как я заканчивал 11 классов, то, насколько помню, сдавал свой единственный вступительный экзамен (как медалист) в день своего рождения – в 18 лет.
– А чувствовалась разница между Вологдой и Москвой?
– Чувствовалось прежде всего то, что я уехал из дома и живу в ненавистном общежитии. Я не был создан для радости общежитской жизни. Что касается Москвы, какие-то вещи нужно было скорректировать и понять, но огромной разницы я не почувствовал. К тому же я как-то очень быстро сошелся с людьми старше себя, благодаря которым вошел в литературную среду. В начале второго курса это был Владимир Владимирович Рогов, который стал не просто преподавателем, но другом, мы много общались. До этого я постоянно бывал у Сани Фейнберга дома и иногда по нескольку дней жил у него. В высшей степени литературная семья!
– Какой была в годы вашей учебы кафедра зарубежной литературы в МГУ?
– Это грустная история…
– Вы имеет в виду Самарина?
– Да, и его тоже… Самой большой неудачей профессиональной для меня было то, что у меня не было учителя. Вернее, у меня были учителя, но это не учителя профессии. Вот тот же Рогов – это учитель общения, понимания литературы, вхождения в литературный круг, но профессионального филолога-учителя не было. Рогов ушел, когда я учился на третьем курсе, поругавшись с Самариным.
– А за что Рогова выгнали?
– Его не выгнали, он ушел сам. Ушел, после того как устроили разгромное обсуждение проекта его кандидатской диссертации по Китсу. А я был слушателем его семинара по Шекспиру, который постепенно превратился в разговор обо всем на свете. Тогда остались всего два семинариста – я и Саша Ливергант. Мы приходили к нему уже домой (вначале на съемную квартиру), Владимир Владимирович (или, как его звали в литературной среде, – Воля Рогов) что-то рассказывал, потом мы шли куда-нибудь на литературный вечер или пить пиво, а то и приезжали к нему на ночь, где пили уже разное… Он читал иногда ночь напролет стихи, рассказывал. Помню, я выхожу из Иностранки, которая тогда уже въехала в современное здание на Котельнической, а напротив был такой старорежимный пивной ларек с мокрыми столиками и огромными бочками, поставленными на попа. Встречаю Рогова, он меня манит в ларек (не помню даже, пили ли мы пиво), но помню, что он сообщил о последнем своем переводческом деле: «Перевел сонеты Милтона для тома в БВЛ». И тут же, на бочках, прочитал мне их, дав оригинал для сравнения. Были ли удивлены завсегдатаи такому перформансу? Мы как-то их не заметили, может быть, и они нас.
– А Рогов был молод тогда?
– Помню, когда я уже заканчивал университет, мы праздновали его сорокалетие. Когда он начал нас учить, ему было лет 35. Но выглядел он… (Смеется.) У него не было зубов, при этом у него были замашки аристократа в нищете и в изгнании. Как-то он нас привел слушать знаменитого чтеца Кочаряна, он любил очень его как армянина (Рогов был армянофил). Тот читал в зале Ленинской библиотеки. Мы стоим в фойе, курим, что-то обсуждаем, и в это время подходит некто и вмешивается, вероятно, полемической репликой в наш разговор (или того хуже – в монолог Рогова). Рогов оборачивается и с характерной интонацией трагического актера, исполняющего роль Ричарда III, произносит: «По морозцу, по морозцу, как говаривал князь Болконский!» Вот его замашки были приблизительно таковы. Он был резкий, вспыльчивый человек. Конечно, он очень много нам дал. Какое-то время общение было близким. Но под конец уже трудно было общаться, у него был рак горла. Он не мог говорить, писал на салфеточках.
– Рогов умер в конце 1990-х?
– В 2000-м. Ему было 70 лет, когда он умер. Но последние годы общения не было, и от этого у меня осталось чувство вины.
– А после того, как Рогов ушел из университета, были ли англисты, с которыми вы общались?
– Я писал диплом у Натальи Александровны Соловьевой, это было очень формально. Талантливые люди на кафедре водились, но не они определяли общую обстановку. Я не случайно после пошел в МПГУ к Нине Павловне Михальской. Какое-то время у меня мелькала дикая мысль, не поехать ли в Питер – к Нине Яковлевне Дьяконовой либо к Ирине Владимировне Арнольд на лингвистику. Я написал диплом в МГУ и, окончательно поссорившись с руководителем семинара по английской литературе Валентиной Васильевной Ивашевой (тоже любопытный персонаж: из бывших, но с советской идеологией до мозга костей), пошел в МПГУ.
– О чем был ваш диплом?
– Про современную английскую драму. От Осборна до Стоппарда, который только что тогда написал «Розенкранца и Гильденстерна…». Как-то так получалось, что я все время с университетской скамьи и семинара Рогова хотел писать про Шекспира, но никто не соглашался (да и не мог бы) руководить такой работой. Вот и получалось что-то по английской драме, то есть на ближних (Рогову я писал про «Рыцаря Пламенеющего Пестика» Ф. Бомонта) или дальних подступах к Шекспиру.
– Когда вы пришли в МПГУ в аспирантуру, чувствовалась разница в атмосфере?
– Тогда это еще не был университет, а Московский государственный педагогический институт имени Ленина (кажется, он и до сих пор этого имени). Так что я пришел в МГПИ. Разница чувствовалась прежде всего в одном, но она-то все и определяла: на кафедре в педе было два человека, с которыми хотелось общаться. Если в МГУ верховодили Ивашева и Самарин, то здесь были Нина Павловна Михальская и Борис Иванович Пуришев. И это была колоссальная человеческая разница.