Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 19

Это же искусство мы видим у таких полярных поэтов, как Леонид Аронзон и Д. А. Пригов. Лирический субъект большинства зрелых стихотворений первого – почти не маска, второго – почти только маска. Но у обоих – тончайшие изменения уровня отстраненности, закавычивания текста между стихотворениями и внутри стихотворения. Именем Пригова сегодня клянутся такие люди и для обоснования таких практик, что стоит напомнить: с пера его могло сойти и такое стихотворение, как «Прекрасные сосны стояли…».

Удивительнее всего (а может, как раз и логично), что это искусство достигло такого расцвета именно в те годы, когда границы социальных страт и канонических типов поведения окостенели, когда никаких оснований для массового явления естественных мыслителей, полубезумных мещан во дворянстве и дворян в мещанстве, для экзотической языковой и поведенческой мешанины не существовало.

Когда же начались новые тектонические сдвиги, это искусство умерло.

Сегодня им владеет в остаточных формах разве что Псой Короленко – не поэт par excellence, а боди-сингер, виртуозный эстрадник для филологов, уведший мастерство полуотчуждения, полупародирования своего и полуприживления чужого из слова в манеру его произнесения, из декламации в вокал.

В поэзии началось возрождение простых дурацких машкер, как-бы-Нельдихенов и как-бы-Тиняковых.

Но нынешний Нельдихен, пришедший на волне новой искренности лет десять назад, лишен бесстрашия и трепетности своего прообраза. Он не аристократический дурачок, возомнивший себя пророком, а всего лишь обыватель, отчего-то возомнивший, что его опыт и его мысли интересны кому-то, кроме него.

А нынешний Тиняков (собственно, гибрид Тинякова с каким-то второстепенным сатириконцем, если не с Демьяном Бедным) никак не может оскорбить истеблишмент самоотождествлением с ним. Истеблишмент и рад отождествиться: чем пошлее, чем грязнее, тем лучше – игра такая. Даже пощечины от имени угнетенного народа жиды и пидорасы принимают с восторгом, ибо раздающий их – шут и за то любим. Но тиняковская неуверенность сопровождает его среди всех успехов (выражаясь, между прочим, в маниакальном стремлении отреагировать на любой не вполне комплиментарный отзыв о собственном творчестве, сколь угодно мимолетный). То отождествляясь со своим персонажем даже в литературном быту, то подчеркивая его условность (и вызывая для убедительности тень Пригова), он одинаково неубедителен, ибо даже такая маска интереснее встающего за ней в данном случае жалкого лица.

Впрочем, к настоящей современной русской поэзии все это отношения уже не имеет. Ей придется решать прежние вопросы иначе, может быть, в муках воссоздавая утраченные приемы и восстанавливая утраченную преемственность.

Дикая музыка[32]

О двух русских поэтах первой половины XX века

Борис Поплавский, прекрасный принц русского Парижа, его погибший черный ангел был по поэтике, конечно же, глубоко чужд мейнстриму «парижской ноты». То есть нота была как будто на месте – но самовлюбленная меланхолия русского Монпарнаса расцветала павлиньими перьями, а общее усталое полуравнодушие к формальной стороне стиха сочеталось с наркотической остротой и остраненностью зрения. Не говоря уж об ошеломляющей и чарующей безвкусице – в мире людей, чьим главным талантом был именно несколькими десятилетиями культуры воспитанный вкус. Культ Поплавского (и в кругу Мережковских, и в кругу «Жоржиков») отражал в первую очередь усталость культуры от себя самой.

Поплавский был укоренен в тех культурных слоях, которые эмигрантская поэзия отбросила или не усвоила. Друг Зданевичей, он не забыл своей первоначальной футуристической выучки. До 1927 примерно года эмигрантская молодежь пыталась писать (умеренно) левые в формальном отношении стихи, потом это ушло в песок и начался бесконечный спор двух фракций неоклассиков – формалистов «Перекрестка», покровительствуемых Ходасевичем, и антиформалистов «парижской ноты» с мэтром Адамовичем. С другой стороны, Адамович, чуткий к парижской моде, пытался заинтересовать молодых новинками французской и мировой литературы, но с опозданием на одну-две фазы. Речь шла о Прусте, Жиде, Клоделе; Сен-Жон Перса сам Адамович переводил почти с отвращением, для денег, сюрреализма русские завсегдатаи кафе «Ла Боле» не заметили – кроме Поплавского. Можно вспомнить хотя бы его посмертно изданные «автоматические стихи» – сами по себе слабые, но, конечно, дающие некий ключ к его истокам и эволюции.





Тем любопытнее, что эмигрантские критики задним числом пытались найти некие параллели экзотическому миру Поплавского в совершенно иных пространствах. Двойников «далекой скрипке среди близких балалаек» искали по ту сторону границы – в «Совдепии». Куда Поплавский, кажется, всерьез собирался уехать – на гибель, еще более верную, чем от парижского героина.

Причины, в общем, понятны. Эмигрантская литература никогда не смогла избавиться от комплекса неполноценности по отношению к литературе метрополии (которая отождествлялась с печатной советской поэзией и прозой). Высокомерие по отношению к «Зоорландии» не следует принимать за чистую монету. «Здешнее» меряли тамошним – радовались, если тамошнее удавалось превзойти или догнать (Сирин ощущался как соперник Олеши, «Защита Лужина» как победа над «Завистью»), тамошнему подражали, от тамошнего отталкивались, но никогда о нем не забывали. (Причем это было односторонним процессом. Эмигрантские тексты доходили в Москву и Ленинград, романы Сирина, к примеру, ходили по рукам и даже – как это ни невероятно! – продавались в 1930-е годы в букинистическом магазине на Литейном, «Европейская ночь» в определенной степени влияла на молодых поэтов, но никакого ажиотажа не было. Разве что Цветаеву читали в Москве больше, чем в Париже.)

Наличие советских параллелей легитимизировало экзотический для эмиграции творческий опыт. В случае Поплавского поиск такой легитимизации иногда оборачивался забавными парадоксами: Набоков, к примеру, задним числом обнаружил параллели между Поплавским и – Ильей Сельвинским. Хаотичным и обаятельно-малограмотным сновидцем Поплавским – и насквозь рациональным и безусловно грамотным (на уровне шести классов евпаторийского реального училища) Сельвинским.

На самом деле поиски таких аналогий безусловно важны – не для качественного сравнения разных ветвей русской литературы, а для определения общих социокультурных механизмов, действовавших на исходе широко понимаемого Серебряного века.

Лет десять назад мне (и не мне одному, кажется) казалось, что Поплавскому в известном смысле «параллелен» Вагинов. Соблазн сопоставления усиливался, между прочим, близостью дат рождения (1899 и 1903) и смерти (1934 и 1935). Что на самом деле объединяет этих поэтов? Иррационализм? Мотив инфантильной порочности на закате великой культуры? Интонационные ходы?

Более всего похож на Поплавского совсем ранний Вагинов, Вагинов «Путешествия в Хаос», друг полуграфоманов Смирненских:

Зрелый Вагинов несравнимо более «культурен» – то есть прежде всего эстетически чуток; он в гораздо большей степени контролирует и смысловую, и ритмическую, и интонационную сторону стиха. Плюс – тончайший стилистический юмор, сделавший в его случае возможным пребывание (пусть кратковременное) в ОБЭРИУ.

Поплавский серьезен. Он самозабвенен в своем «графоманстве», иногда почти гениальном:

32

Впервые опубликовано на сайте «Новая Камера хранения» (16.04.2012).